В начале 1908 года в нашем доме часто стала бывать девочка - Нина. Приходила она в сопровождении няньки, очень толстой и чрезвычайно мрачной женщины, страдавшей мучительной одышкой. Няньку я не любил, а с Ниной, бывшей моложе меня года на два, играл с некоторым пренебрежением, без особого восторга снисходя к ее молодости. Я учил Нину играть на маленьком детском пианино, строил из кубиков дома для ее кукол и рисовал цветными карандашами непонятные картинки. Нина была застенчива, слезлива и ласкова. Через несколько месяцев она стала моей сводной сестрой: отец женился на ее матери - Анне Ильиничне Денисевич, по первому мужу Карницкой.
Перед свадьбой отец и Анна Ильинична уехали в Крым. Нина поселилась у нас, в соседней комнате. С этого дня мы стали гулять вместе, вместе из песка строили башни и лепили пирожки, вместе возвращались домой - обедать.
Однажды - на дворе уже была весна, снег сошел начисто, появились первые листья на деревьях - бабушка сказала мне:
- Папа сегодня женится.
Поначалу я отнесся к этому равнодушно. Узнав же, что Нина теперь всегда будет жить вместе со мною, даже обрадовался. Разочарование, одно из самых страшных разочарований в моей жизни, наступило только по возвращении отца и Анны Ильиничны из Крыма. В день приезда я получил от нее замечательный подарок - черкеску с настоящим, вынимающимся из серебряных, гравированных ножен кавказским кинжалом. Утром я долго наряжался перед зеркалом любуясь голубым бешметом, сверкающими веерами газырей и блеском отделанного золотом пояса. Наконец, услышав голос отца, я побежал здороваться. Но меня к нему не пустили - вместо меня в спальне играла Нина. Я не ревел, не кричал, ничем не выражал своих переживаний, но долго, пока Нина не ушла, стоял около двери, стараясь по голосам восстановить все, что происходило в ставшей с этого дня для меня недоступной комнате. Помню, как бабушка шепотом уговаривала меня уйти. Помню темный тупичок перед заветной дверью, сияющую звезду замочной скважины, бабушкин взволнованный голос - она была оскорблена не меньше моего, - и ощущение, я не могу его назвать иначе, как ужасом, охватившее меня от сознания, что теперь уже никогда - во второй раз после смерти матери я встретился с этим словом - мне не придется видеть отца по утрам, не удастся играть на его постели, что я перестал быть для него тем, чем я был до сих пор. Ни ненависти, ни даже неприязни к Нине я не чувствовал: у меня было твердое сознание того, что Нина здесь ни при чем. Отцу я долго не мог простить его несправедливость, меня долго оскорбляла его измена. Впервые в его всемогуществе и непогрешимости я увидел зияющую трещину, которую уже ничем нельзя было заделать. На многие годы он стал мне, конечно, только внешне, чужим человеком. Анну Ильиничну я стал звать "мама" - так хотел отец, по двойственным и мучительным отношением к ней отмечено все мое детство. Не то чтобы я ее не любил - нелюбви не было, но была настороженность и неискренность. Я был как бы посредине между отцом, Анной Ильиничной и бабушкой - бабушка с трудом скрывала неприязнь к Анне Ильиничне, никогда не забывая и только прощая отцу измену памяти моей матери.
4
Летом 1907 года отец купил небольшой участок земли около финской деревушки Ваммельсуу, по-русски Черной речки, в шестидесяти верстах от Петербурга. Впоследствии отец прикупил у соседних крестьян маленькие куски необработанных полей, так что в общем получилось именье десятин в семь-восемь. Посередине чистого поля, на небольшом возвышении, открытом четырем ветрам, - до ближайшего леса было больше версты, - отец начал строить дом. Заложили большой каменный фундамент, и вот из снега начал расти огромный, рыжий деревянный сруб. Когда в мае мы приехали на Черную речку, дом еще не был готов - только начали снимать леса. Во дворе были сложены кучи красной кровельной черепицы, штабеля гигантских двенадцативершковых бревен, толстенных досок и груды кирпичей, изразцов и строительного материала. После того как мы переехали в дом, пахнувший краской и смолою, еще несколько недель продолжалась разгрузка двора. Спешно заканчивались постройки дворницкой и бесчисленных сараев - дровяных, каретных, конюшен, сеновалов, ледников и погребов. Внизу, под семисаженным обрывом, на берегу реки строили купальни, здание для водокачки и две пристани: одну - поставленную на бревнах, вбитых в дно (ее снесло первым же ледоходом), и другую - плавучую, на громадных просмоленных бочках, с высокой белой решеткой. Эту пристань зимой вытаскивали на берег, и она лежала, полузасыпанная снегом, похожая на скелет доисторического чудовища. Невдалеке от дома, под горой, была возведена исполинская вышка и человек двадцать рабочих вручную буравили артезианский колодец. Огромный пятидесятипудовый молот тяжело, со скрипом поднимался на блоках и потом со свистом падал, загоняя бурав в землю. Почти каждый день бурав, натыкаясь на засыпанные землею валуны, ломался, работа останавливалась и потом начиналась с новой силой. Бурение продолжалось почти все лето, была достигнута глубина семидесяти саженей, но так до воды и не добрались: идею артезианского колодца пришлось оставить. Зато с другой стороны дома, в покрытом острою, готической крышей, оцементированном со всех сторон погребе, вода стояла на аршин, и мы, дети, катались между четырех стен на самодельной лодке.
Участок земли, купленной отцом, был совершенно гол, деревья росли только на обрыве, спускавшемся к реке, да перед окнами детских торчала одна-единственная чахлая березка. Поспешно, не в сезон, было посажено около сотни деревьев, из этой первой посадки принялось всего пять-шесть берез да три сосны, - в глинистой финляндской почве с трудом росла даже картошка. Летом почерневшие скелеты деревьев были выкорчеваны и во всем саду не оставалось ни кусочка тени - лето было жаркое, от солнца спасались в комнатах.
Отец все свое время проводил на постройках. Он увлекался ими, как только он один умел увлекаться весь мир для него исчез, с ним ни о чем нельзя ыло разговаривать, он не слушал собеседника, интересовался исключительно столярами и плотниками, с которыми часами расценивал достоинства рубанков, стамесок, верстаков, качество бревен, досок, фанеры, входил во все тонкости строительного искусства, сам пытался стругать и столярничать. Если бы не искалеченная в гимназические годы рука (катаясь на коньках, он упал на разбитую бутылку), из него вышел бы прекрасный столяр. Когда ему подарили нож с двенадцатью отделениями - лезвиями, ножницами, пробочниками, отвертками, он ухитрился пилой - этой пилой вообще было трудно поцарапаться - перепилить, вернее, перетереть двухвершковую доску.
Дом, построенный по рисункам отца, был тяжел, великолепен и красив. Большая четырехугольная башня возвышалась на семь саженей над землею. Огромные, многоскатные черепичные крыши, гигантские белые четырехугольные трубы - каждая труба величиной с небольшой домик, - геометрический узор бревен и толстой дранки - все в целом было действительно величественным. Года через два дом перекрасили прозрачной краской, сквозь которую проступал рисунок дерева, из рыжего он стал сине-черным, сделавшись еще красивее, но вместе с тем мрачней и тяжелее.
В доме было много окон. В детских - детских две - окна с переплетами, похожими на шахматную доску, были прорезаны в нишах, выступавших на юг. В столовой, обращенной на север и на запад, окно во всю стену, пять квадратных саженей. В другой стене - шесть зеркальных окон над многосаженным, длинным диваном и стеклянная дверь на террасу, собственно говоря, не дверь, а ворота, в которые свободно мог въехать воз" груженный сеном. В кабинете отца - пустые квадраты окон - на запад и на север. Шахматные оконные переплеты в передней, в приемной, в гимнастической, в спальне отца, в моей и Нининой комнатах. В башенной - огромное, вырезанное высоко под потолком, никогда не открывавшееся окно с переплетом пересекающихся ромбов. В иных комнатах помимо главных окон были прорезаны четырехугольные отверстия, похожие на иллюминаторы больших пассажирских пароходов. И все-таки, несмотря на массу врывавшегося со всех сторон света, повсюду, за исключением детских, было темно. В безнадежную высоту уходил поддержанный деревянными стропилами потолок в столовой, могучее полуторааршинное поперечное бревно терялось в непроницаемом мраке. В передней, являвшейся продолжением столовой - их разделяла дубовая колоннада и коричневые, шерстяные занавесы, низкое окно наглухо заплелось диким виноградом, в кабинете только во время захода солнца появлялись живые пятна огня, подчеркивавшие еще резче непробудную темноту углов. В гимнастической балка, на которой висели трапеция, кольца и веревочная лестница, исчезала во мгле по-чердачному срезанного потолка.
На пятнадцать комнат было двадцать печей. В детских - белые глянцевитые кафели с вытравленными по краям черными рисунками - схематические вороны, деревья, человечки. Такими же белыми блестящими кафелями были покрыты печи у отца в спальной, в бабушкиной комнате, в людских и в наших с Ниной комнатах. В передней и в гимнастической - голубые, матовые, во всю стену, тяжелые печи. Синяя печка в башенной, серо-зеленый, цвета морской воды, грандиозный, величиною с доменную печь, с деревянными колоннами по углам, камин в столовой. Впрочем, в столовой кроме камина были еще две печки - одна серо-зеленая и другая темно-красная, с длинной, уютнейшей лежанкой. В кабинете Анны Ильиничны - серая громада, грозившая провалить пол и обрушиться в детские. Наконец, зелено-голубой камин в отцовском кабинете и третья, темно-зеленая, в библиотеке. Зимою все эти печи съедали больше сажени дров ежедневно, но в мороз в комнатах было холодно, по утрам в умывальниках замерзала вода и лопались трубы водопровода.