Ицхак Мерас - Вечный шах стр 6.

Шрифт
Фон

- Молчи! - испугалась Рахиль. - Ты проклинаешь родное дитя. Ведь тебе полегчало. Разве сравнить твою боль сейчас с той, что была при родах? Ты должна быть счастлива, а ты… Да не услышит тебя ни Бог, ни судьба.

Ее Мейшале выпустил грудь, уснул.

Мерно постукивал крючок в оконной раме. Марлевая занавеска прогибалась, как парус. И небо было синее, как море в Паланге. Хорошо бы встать, пробежать по песчаному берегу, крепко держа Мейшале за руку, а потом, стоя у сомой воды, разгибать выброшенные морем водоросли и выискивать маленькие золотые глазки янтаря.

- Давид, - тихо шептала Рахиль, - у нас снова есть сын. Он лежит на моей груди и дышит, как лебяжий пух. Ты видишь?

Тишина…

- Он будет жить дольше и лучше, чем мы. И ребенок Лизы будет жить. Она слишком молода еще и сама не знает, что говорит. Человек в таких муках приходит на свет, он должен жить.

Тишина…

- Ты больше не говоришь со мной, Давид. Я знаю, тебя тоже увезли в Понары. Но я не видела, как тебя убили, и ты живой у меня перед глазами. Ты ведь хочешь быть живым?

- Да, хочу.

- Тебе было очень больно?

- Нет, не очень. Ведь я жив.

- Да, только ты далеко. Зато Бог или судьба послали нам сына и позволили родить его. Прошла всего неделя, как тебя не стало. Я сама еще не знала. Меня отвели в больницу, там были какие-то профессора из Берлина, они осматривали меня, потом обследовали целых две недели. Но это не важно. Они сказали, что я буду матерью, и Шогер позволил мне родить в гетто. Только десяти женщинам во всем городе разрешили родить. Ты доволен?

Тишина…

- Я ходила с большим животом и знала, что будет сын. Мне не надо было прятаться: я гордилась своей долей и страшилась ее. А люди… Что люди болтают, не так уж важно. Они завидуют, я понимаю их, я сама бы слепо завидовала. Правда?

Мерно постукивал крючок оконной рамы, ветер надувал занавеску, как парус, и безоблачное небо было синим, как море в Паланге.

Лиза уже не стонала. Она повернулась на левый бок и, глядя пылающими глазами на Рахиль и ее сына, тихо повторяла:

- Мой будет мертв, я знаю.

- Перестань, Лиза, побойся Бога и людей. Тебе уже не больно, ты не стонешь, и говорить такое - страшный грех.

Дверь открылась, вошла сестра, внесла что-то малое, спеленатое, молчащее, протиснулась к Лизиной койке. Она молчала, они все молчали, три женщины, только стучал крючок оконной рамы, вздымалась занавеска-парус, да многопалый ветер по-прежнему гулял по тесной палате, овевая лоб, обвивая шею, остужая грудь.

Лиза оперлась на руки, медленно села, вжалась в подушку.

Она впрямь еще молодая, эта Лиза. Совсем девочка. Личико мелкое, щеки бледные, впалые, каштановые волосы разметались-вся словно миниатюрный портрет в широкой раме. Только губы вспухшие, запекшиеся и глаза большие, яркие, как два фонаря, с высокими, удивленными ниточками бровей.

Она действительно слишком молода. Совсем девочка. Только из расстегнутой рубахи выглядывает уже не девичья грудь, сочная, набрякшая молоком, с тугими коричневыми сосками, похожими на спелый плод.

Лиза протянула руки и взяла запеленатый комок из рук сестры.

Взяла с дрожью: живой или мертвый?

- Мальчик, - обронила сестра и вышла.

Как лебяжьим перышком, щекотал Мейшале своим частым дыханием грудь Рахили, и Рахиль сказала, глядя на Лизу и на ее дитя:

- Видишь, живой. Твоя плоть и твоя кровь. Лизу всю колотило.

- О Боже! - простонала она.

Из пеленок двумя серыми бессмысленными глазками глядело морщинистое, как у старика, личико, узкий нос, белесые брови, ресницы и длинные белые волосы, казавшиеся седыми на красной коже.

Лиза отдернула руки, словно ожегшись вдруг, торопливо застегнула рубаху.

- Смотри, - сказала она Рахили, не смея прикоснуться к запеленатому глазастому комку. - Смотри, живой!

Рахиль смотрела, смотрела и, не выдержав, отвернулась. "Не важно, не важно, что болтают люди…" И все-таки она спросила:

- Твой муж светлый, правда? Блондин, да?

Лиза отрицательно закачала головой и качала долго, словно не в силах остановиться, потом тихо проговорила:

- У меня нет мужа. Я еще не знаю, что такое мужчина. Я только раз в жизни поцеловалась. Но ведь от этого детей не бывает.

Кровь ударила Рахили в лицо, забилась в висках, как ставни на ветру, но она глотнула слюну и медленно спросила:

- Лиза… Ты бредишь, Лиза?

Лиза все качала, качала головой.

- Ты думаешь, люди не зря говорили? Лиза?

Лиза кивнула, а потом все кивала, кивала…

- Да… Это искусственное… - сказала она. - Я знала уже тогда, девять месяцев назад. Теперь опять будут нас исследовать, будут делать новые опыты - с нами и с этими, что родились. Я знаю немецкий, я уже тогда поняла…

Выгнувшись, застыла занавеска. Так застывает парус, когда ветер дохнет последний раз и стихнет: парус плеснет, обмякнув, и повиснет, уже мертвый. Застыло и небо, это синее море. Оно удалялось, удалялось, могло бы совсем исчезнуть, но крючок безостановочно стучал и стучал в оконной раме и где-то в груди, наверное, в самом сердце.

Рахиль смотрела на своего ребенка и на ребенка Лизы - не ее ребенка и не ребенка Лизы. И впрямь близнецы. Белобрысые, с одинаково бессмысленными серыми глазками, у обоих узкий, острый нос и красные старческие морщины. Как инкубаторные цыплята - сплошь белые.

- Чужое семя и чужой плод… - сказала Рахиль. - Чужое семя, чужой плод. Боже!.. Они позволили нам родить!

Комната кружилась у нее перед глазами. Оконное стекло дрожало, сворачивалось в синеватый цилиндр, и там, в прозрачной синеве, скрючившись, плавал, бултыхался ребенок-неребенок, мейшале-немейшале…

Рахиль протянула руки, не глядя, двумя горстями нащупала тонкую шею и стиснула. Живой сверток захрипел, и Рахиль разжала пальцы. Ей было страшно, ее мутило.

Тогда она выпрямила ноги, положила рядом этот живой комок, накрыла подушкой и навалилась на нее всей грудью, тяжелой, налитой грудью с тугими, набухшими сосками, побуревшими, как спелый плод.

- Чужое семя и чужой плод, Лиза. Ха-ха-ха! Лиза, ты слышишь?

- Слышу! - ответила девушка, восемнадцатилетняя, которая только раз в жизни целовалась.

А потом Рахиль шептала. Тихо-тихо, как многопалый ветерок в занавеске, как легкое перышко, самый нежный лебяжий пух.

- Давид, ты слышишь меня?

- Я слышу, Рахиль.

- Ты не хотел сына, правда, Давид?

- Я не хотел, Рахиль.

- Такого ты не хотел, я знаю.

- Да, не хотел.

- Постой… Погоди, Давид… А вдруг это настоящий?! Вдруг это наш, Давид? Ты молчишь… Хорошо, молчи. Ты видишь, я еще крепче давлю на подушку. Видишь?

- Да, вижу.

- Я знаю, ты доволен.

- Да.

- Ты еще придешь когда-нибудь, скажи?

Тишина…

- Давид! Приходи… Приди, Давид!

… Многопалый ветер теребил занавеску и мерно постукивал крючком оконной рамы.

Глава пятая
ХОД ТРИНАДЦАТЫЙ

1

Шогер принял жертву.

Он знал, что Исаак волнуется, и ему было приятно, смахнув с доски эту пешку, чувствовать себя более уверенно и ждать, когда противник сдастся.

Сегодня его день.

Сегодня он должен одержать двойную победу: выиграть партию и не проиграть партнёра.

Вокруг немым кольцом стояла толпа, которой было суждено ощутить эту победу на своей шкуре.

Такой партии, как сегодня, еще не было.

- Ты знаешь, почему действительно невозможно, чтобы ты сидел в моем кресле, а я - на твоей табуретке?

Исаак не ответил.

- Если не знаешь, могу сказать. Шахматные фигуры- сухие деревяшки, но чем-то похожи на людей. Есть только один король, второй должен сдаться. Мы, арийцы, - короли, которые побеждают. Мне очень жаль, что ты из тех, кому суждено проиграть.

Исаак молчал.

- Понятно? Это азбучная истина, и поэтому каждый из нас сидит на своем месте. Ты - на табуретке, я - в кресле. Иначе и быть не может.

"Я не слышу, я не желаю слышать, что он там болтает. Пусть разглагольствует-знает ведь, что никто не смеет возразить.

Он - король…

Его слово - закон.

Мое дело - шахматы.

Плохо, что я не имею права ни выиграть, ни проиграть, а ничья… Бывает ли она вообще? Вскочить бы, смахнуть фигуры и убежать отсюда на широкий цветущий луг…"

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги