- А теперь, Николай Модестович, надо поговорить и с вами, - обратился Григорий Павлович к Нагибину, молча присутствовавшему при этой сцене. - Как могли вы допустить все это безобразие и почему не отнеслись с большим доверием к заявлению фельдшера Крапивина? Почему, наконец, мне не донесли немедленно? Я успел бы сделать распоряжение, а вам только задержать выдачу хлеба дня на два, - и всей этой скверной истории не было бы. Столько лет вы служите, пользовались до сих пор доверием как моим, так и князя и поступили так глупо и даже недобросовестно. Сами едят себе хороший хлеб и знать ничего не хотят о нуждах рабочего. А между тем это ваша прямая обязанность, как ближайшего к рабочему начальства. А вы сами даже не посмотрели хлеб и других сведущих людей не заставили посмотреть, вполне на свою родню положились, а вот он, ваш милейший шурин, и подвел вас, поставил в глупейшее положение. Да и все хороши теперь будем перед князем. Эх, Николай Модестович!
Махнув рукой, Григорий Павлович несколько времени молча ходил по комнате, потом подошел к столу, на котором стоял графин с домашним квасом, налил и выпил полный стакан. Потом он повернулся к Нагибину, молча сконфуженно переминавшемуся с ноги на ногу, и снова принялся пилить его.
- Ведь вам небезызвестно, Николай Модестович, что скоро наступит освобождение и надо всячески избегать всяких поводов к неудовольствиям. Боже упаси, если вспыхнет открытый бунт и придется остановить заводы. Какие будут громадные потери и какая ответственность упадет на нас, если только мы уцелеем. Нет, милейший, теперь не время гнуть рабочего в бараний рог, надо с ним помягче, потактичнее обходиться. Этому заводу предстоит будущность, может быть, закроются другие, но этот будет расти и развиваться, так хочет князь. Итак, помните, что во что бы то ни стало надо ладить с рабочими, не мирволить им, но о нуждах их заботиться добросовестно.
И долго еще читал Нагибину нотацию Григорий Павлович, и когда, наконец, Нагибин был отпущен, то был красен, как рак, и рубашка на нем была совершенно мокрая. Он упал в своей спальне на постель и, уткнувшись головой в подушку, заплакал. За все тридцать лет его службы он не помнил, чтоб его когда-нибудь кто-нибудь так долго, так гневно и язвительно распекал и упрекал потворством к заведомо берущей взятки родне жены. И всю эту кутерьму поднял Крапивин, смутивший всех. Да, наступали какие-то новые, непонятные для узкого и тяжелого ума Нагибина времена. В первый раз еще Григорий Павлович заговорил об освобождении крепостных, как о деле решенном, и все еще не веривший в это Нагибин теперь сразу поверил и испугался надвигающегося переворота.
"Уходить тогда надо, уходить", - думал он и тоскливо метался на постели. Серафима Борисовна подошла к нему, помогла снять сюртук и старалась его утешить и успокоить.
В последнюю ночь пребывания управляющего в Новом Заводе выпало много снегу, и, к великой радости доктора, запрягли лошадей в зимний экипаж, но повар и секретарь управляющего должны были ехать в летнем на случай, если б он понадобился. Несколько рабочих было выслано вперед на все трудные и опасные места, чтоб могли подхватить экипаж, поддержать, а в случае надобности и перевезти его на себе. Исправник со своими казаками уехал вперед рано утром, а в десять часов и главноуправляющий имением князя выехал из Нового Завода. Его провожали только механик, Сергей Максимович, явившийся по обыкновению с больничной рапортичкой, и Серафима Борисовна, растерянно извиняющаяся за супруга, что он заболел и не может встать и выйти проводить дорогих гостей. Она приложила платок к глазам и всхлипнула.
- Э, не беспокойтесь, это пройдет у него, - сухо сказал Григорий Павлович и, поблагодарив ее за хлеб-соль, простился со всеми и уехал.
XIII
Серафима Борисовна напрасно боялась, что богатый жених, не получивший сразу определенного ответа, обидится и не приедет больше. Дня через три после бунта он снова был в Новом Заводе только с зятем, но без сестры и отца; оба были у Серафимы Борисовны и до некоторой степени были обнадежены ею, но к Архипову она их не повезла и просила их обождать еще несколько дней, чтоб дать Архипову поправиться, да и самой ей хотелось прежде проводить ожидаемого на днях главноуправляющего.
Сваты приехали опять вскоре после отъезда Григория Павловича, на этот раз втроем: Новожилов-жених, его сестра и ее муж. За отца они извинились, что он не может быть по этой ужасной дороге. Правда, они приехали уже в кошеве, но местами снегу было так мало, что приходилось, тащиться по голой земле, и сорок верст расстояния, отделяющего Сосьву от Нового Завода, плелись около шести часов.
- Если б не крайность, - говорила Варвара Степановна (так звали сестру Новожилова), здороваясь с Серафимой Борисовной, - то ни за что бы не поехала по такой дороге. А то, вижу, брат скучает, ходит сам не свой, ну, думаю; надо как ни то добиваться окончания дела.
Серафима Борисовна еще утром побывала у Архипова и сказала ему и Лизе, что сваты приехали и надо дать решительный ответ, то есть прямо сделать просватанье и назначить день свадьбы.
Лиза, похудевшая и побледневшая за эти тяжелые для нее дни, только плакала и хотя твердила все свое: "нет, не пойду", но на это никто не обращал внимания. О Крапивине и своей любви к нему она не смела и заикнуться.
Когда Архипова приволокли домой и с помощью своей старухи-кухарки Лиза переодела отца и уложила его на печь под шубу, подав ему, по его требованию, стакан водки, - кто-то тихонько постучал в окно комнаты, выходившее на улицу. Лиза подошла к окну и увидала стоявшего там Крапивина, знаками просившего Лизу отворить ему калитку. Зимние рамы были уже вставлены, отворить окно было нельзя, и Лиза только махнула ему рукой, чтоб уходил. Выйти к воротам, запертым тяжелым засовом, тотчас как втащили Архипова, она не смела: кухарка увидала бы и сказала отцу.
На третий уж день, когда зубы у Архипова перестали стучать и самого его перестало трясти, он разразился страшной руганью по адресу Крапивина. Во всем винил он его одного: и в том, что его, старика, пользовавшегося уважением рабочих, чуть не утопили в пруду, и в том, что он произвел бунт в народе без всякой иной причины, кроме желания всем наделать как можно более неприятностей. Он так кричал, так топал ногами и скверно ругался, что перепуганная Лиза, никогда не видавшая отца в таком раздраженном состоянии, не только не смела сказать слово в защиту Крапивина, но готова была провалиться сквозь землю. Ей строго запрещено было не только видеться и говорить с "этим душегубом, с этим каторжным", но и кланяться ему и даже глядеть на него.
- Если увижу, что ты еще с ним переглядываешься, прямо схвачу полено и убью тебя, - заключил Архипов свои гневные речи.
Последнее запрещение было совсем излишне, потому что на другой же день после бунта Крапивин был арестован, и у дверей свободной больничной палаты, обращенной в место заключения, постоянно сидел сторож, вначале не позволявший ему даже в коридор выходить. В день бунта, услыхав, что Архипова топили в пруду, Василий Иванович бросился к его дому, думая оказать помощь, но уже застал запертые ворота. Тщетно ходил он около, поджидая, не выйдет ли к нему Лиза и не скажет ли что-нибудь о своем отце, и, не дождавшись, ушел в больницу, где его попечений требовал больной сынишка Озеркова.
Эта история с Архиповым была для Василия Ивановича совсем неожиданной. Правда, он ожидал, что у Архипова отберут ключи насильно, если он сам добровольно не отворит амбара, что, может быть, не обойдется при этом без нескольких толчков, но не ожидал, что Архипов будет так долго упорствовать, а народ, такой забитый и кроткий, так рассвирепеет.
Он думал сам пойти с народом к амбарам и употребить все свое влияние, чтоб удержать рабочих от насилий, но свалившийся ему на руки опасно заболевший сын Озеркова, к которому он так настойчиво просил идти, помешал ему быть там. Все сложилось так скверно, что Василий Иванович сильно приуныл, сознавая и опасаясь, что эта история может навсегда разлучить его с Лизой. Когда Назаров приходил к нему и, видя его уныние, начинал утешать и ободрять его, Крапивин сердился.
- Все пустяки, - говорил он, вскакивая с койки и бегая по палате, - всякое наказание я перенесу и уверен, что все в конце концов перемелется, и опять я буду тем же, что и был, что я есть. Но Лизу, Лизу я потерял. И этот только что начавший распускаться цветок погиб, погиб!
Назаров слушал, плохо понимая. Он ничего не слыхал от сдержанного и молчаливого Крапивина о том, что между ним и Лизой было, и дивился тоске приятеля и приступам страшного горя. Он никак не ожидал, что его приятель так глубоко полюбил и больше всего тоскует о своих разбитых надеждах. Ему казалось, что Крапивину есть о чем горевать и кроме любви, и угрюмо молчал, сознавая, что не следует утешать человека обманчивыми надеждами. Еще более затосковал Василий Иванович, когда услыхал, что Лизу помолвили, что на помолвке был священник, молились богу, пили вино, поздравляли сговоренных.
- Хотя бы увезли меня скорее куда-нибудь, - говорил Василий Иванович, - легче бы было мне ничего не видеть и не слышать.
И в то же время ему мучительно хотелось если не видеть, то слышать. Он вскоре услышал, что Лиза вовсе не выглядит счастливой невестой, что она почти не осушает глаз, побледнела и похудела страшно. Маша, случайно встретившаяся с Назаровым, передала ему это. Лизу отдают силой, отец угрожает проклятием, а Серафима Борисовна, на доброту и жалостливость которой рассчитывала Лиза, держит сторону отца, и бедная Лиза против воли покорилась.