Балалайка распахнул черную ополченскую шинелишку, принесенную из казармы, выставил перед мужиками рваное неприкрытое брюхо:
- Буржуй я, а?
Горячились, припоминали старые позабытые обиды, возбужденно сучили кулаками. Не волновался только Кондратий Струкачев, сутулый длинноногий мужик в нахлобученной шапке. Сидел на корточках, прислонившись к стене, ковыряя соломкой в зубах, поплевывал под ноги. Разговоры о хорошем житье связывали его, убаюкивали и, как маленького, укладывали в легкую воздушную зыбку. Зыбка раскачивалась, поднималась, и Кондратий летел в ней в волшебное царство, не похожее на царство, в котором жил. Минутами неожиданно богател, отыскивая кем-то потерянное золото, минутами становился "большевиком". Целился из солдатской винтовки в буржуя, засевшего в большом двухэтажном дому, буржуй целился в него, и маленькая буржуйская пуля попадала перепуганному Кондратию прямо в сердце. Всплескивая руками, роняя винтовку, видел он плачущую Фиону с пятью ребятишками и долго не мог понять страшной проделанной шутки.
Был он устроен особенным образом. Дома не спал по целым ночам, перекатываясь с боку на бок, на народе засыпал, как назло. Незаметно слипались веки у него, гнулись колени, мешающие стоять во весь рост, падая, покачивалась утомленная голова. Все, что слышал про войну с буржуями, про старую надоевшую нужду и про хорошую жизнь, которую вел навстречу, - все это держало Кондратьевы мысли кольце. Иногда хотелось разорвать это кольцо, разгородить наставленные перегородки - не хватало силы.
- Ну ее к черту! Все равно ничего не сделаешь.
Сознанье, что ничего не сделаешь, убивало в нем и самые мысли о справедливо устроенной жизни. При одном напоминании о ней отмахивался от нее, как от чего-то невозможного, несуществующего. Не было веры, кидающей на борьбу за новую жизнь, а старую, отцовскую тащил, как короб, набитый ненужным тряпьем. В минуты душевного озлобления просыпалось звериное, волчье. Темные невидящие глаза наливались ненавистью, в которой сгорала повседневная робость, но вся эта ненависть обрушивалась не на жизнь, скалившую зубы, а на растрепанную, замученную Фиону, народившую лишних ребят.
Поздно вечером, когда стали расходиться по домам, Кондратий, заглядывая в лицо Кочету, неожиданно проговорил:
- Василий, ты знаешь, о чем я думаю?
- Где же я знаю! Не свят дух.
- Не осилим мы их, чертей.
- Кого?
- А вот этих самых буржуев. Корень здоровый у них.
- Вытащим вместе с корнем.
- Нет, сам-деле. Я часто думаю, бывает даже немило ничего. Домой приду - тошно. Глазами так бы и сделал, как вы рассказывали, а подумашь-подумашь - кавыка выходит. Теперь ежели дедушку Лизунова взять - да разве его сковырнешь? Или Лизаровых с Перекатовым. Дубы! На карачках десять лет проползают. Как кошки они, истинный господь. Ударь кошку головой об угол - ноги вытянет. Ну, думаешь, мертвая, а она, окаянная, опять мяукает.
Синьков налетел на Кондратия:
- Каркаешь? Слюни разводишь?
- Я к примеру говорю.
- Никакого примера не надо, без примера примерим. А ежели боишься - дома сиди. Кто тебя звал?
- Ты вот что, Кондраха, - сказал Кочет. - Надоела тебе чертова жизнь, так и скажи. Пошли ее туда, где маленький был, и примыкай к нашей партии. Увидишь, какая история получится. Захотим гору повернуть - повернем, потому что - сила.
Сергей, Никаноров племянник, привел еще двоих: Ваню, коровьего пастуха, и Козью Бородку, нервно мигающего попорченными глазами. Громко сказал:
- Товарищи, хуже всего, когда мы не верим в свои силы. Надо верить - это раз. Надо бороться - это два. Сколько вас, обойденных?
- Ну да, много.
- Миллионы! Стоит нам дохнуть единым духом - богачи превратятся в пепел.
Уходя по улице, Кондратий добродушно посмеивался:
- Я, как самовар: подложи угольков побольше - шумлю, пар пускаю, прогорят угли - опять холодный. Характер, что ли, эдакий! Иной человек зарубит свою зарубку - не сдвинешь его, а я во все стороны хожу.
- Темный ты! Слепой.
- Ну да, слепой. Можа, мне калачи суют в рот, а я, дурак, выплевываю. Бестолковщина-матушка!
Прощаясь с Кочетом, Кондратий неловко поскреб за затылком:
- Василий, хочу спросить тебя.
- Ну?
- Вы вот нашего сословья: и ты и Трофим с Синьковым. Стараетесь для нашего брата, руку нашу держите, потому что наши вы. А вот ежели учительша - ее как раскусить? Суется везде и суется. По-моему, она подкуплена.
- Посмотрим. Увидим - башку отвернем.
Пройдя несколько шагов, Кондратий опять остановился:
- Василий!
- Чего еще?
- Дело-то больно сурьезное, думается мне.
- Ляпай скорее.
- А этот вот попов-то, зачем прицепился к нам?
- Чего ты городишь? - крикнул Кочет, разглядывая Кондратия. А он стоял перед ним, высокий, нескладный, со съехавшей на затылок шапкой, упрямо долбил:
- Дело-то больно сурьезное, голова. На них не надейся. Сегодня за ручку с тобой, завтра - по зубам тебя этой самой ручкой. Жулики! Мы-ста учены, екзаменты сдали. Кабы они не подсидели нас. Главное, зачем он старается? Не иначе, ему польза какая от этого. Ты как думаешь?
- Домой иди, выспись хорошенько, а завтра потолкуем с тобой. Медведь!
Кондратий долго стоял посреди улицы. В сердце поднялось темное нехорошее чувство на чертову жизнь.
Проходя мимо школьной квартиры, где жила Марья Кондратьевна, вспомнил, как она говорила о хлебе, представил ее почему-то лежащей на мягкой постели, злобно погрозил кулаком:
- У-у, ты мне, ведьма! Погоди, я доберусь до тебя.
Нащупал по дороге обломок кирпича, насторожился, с размаху ударил в школьную стену. Тревожно откликнулись задрожавшие стекла - Кондратий испугался, торопливо поскакал по улице, забежал в переулок, спрятался за угол. "Зачем это я?"
14
В маленькой комнатке стояла пугающая тишина. В два окна с отдернутыми занавесками холодно смотрел поднявшийся месяц, по стенам бесшумно плавали светлые пятна. Вскрикивали гуси, рявкал телок, оставленный на улице, чудились шорохи, неясные звуки. В висках стучала тупая нервная боль.
Марья Кондратьевна взяла со стола раскрытую нечитанную книгу, подошла к окну, положила голову на подоконник. Странное чувство испытывала она после многолюдного собрания. В словах, которые бросала мужикам, было теперь что-то смешное, мальчишеское. Уже и сама не верила тому, что говорила взволнованным голосом.
- Ведь это же нелепо. Разве богатые уступят добровольно? Никогда. За одно зернышко прокричат целый день.
Федякин указывал другой путь, но Марья Кондратьевна не могла принять его, видела на нем бесконечные ужасы, ненависть, взаимное озлобление, взаимное истребленье, болезненно закрывала глаза. Хотелось ей пробудить в мужиках живое человеческое сознанье друг к другу, но жизнь все больше и больше вывертывалась наизнанку. Добрые чувства становились ненужным придатком. Запутывался узел, стягивающий богатых и бедных, приходилось его уже не распутывать - просто рубить.
- Большевики, - говорили интеллигентные люди, - это же вчерашние рабы, люди с уголовным прошлым, ловкие карьеристы, исключая немногих. Боже упаси идти с ними рука об руку. Может быть, некоторые из них и любят народ, желают ему добра, но они совершенно не знают народ, не знают исторических условий, в которых он развивался.
Волна Октябрьской революции, докатившаяся до деревни, встретила в Марье Кондратьевне твердый отпор. Старалась она объединить мужиков в одно целое, неделимое, внутренне родное, спаянное общими интересами, любовью и совестью, над большевиками смеялась.
- Где настоящие большевики? Ребятишки в воде. Хлопают руками, думают - плывут...
- А вы куда плывете? - спрашивал Петунников. - Могилой пахнет от вас. Назад не хочется и вперед страшно. Надо в жизнь глядеть. Это она создает большевиков, никто их не выдумывает. Да и мы с вами большевики, только развинченные немножко.
Марья Кондратьевна вышла на улицу. Бесцельно прошла на церковную площадь, залитую лунным светом. Присела на каменный выступ ограды под черными кустами акаций с застывшими верхушками, вздохнула. Какая тоска! Так же бесцельно повернула в улицу, заглядывая с дороги в темные, безжизненные окна. Навстречу вышел младший Лизаров с рычажком в руке, грубо окрикнул пьяным голосом:
- Кто идет?
- Я, учительница.
- Али мужика ищешь? Айда со мной.
- Как ты смеешь, негодяй!
- А чего не сметь? Тебя, что ли? Жалелка!
Лизаров грубо схватил Марью Кондратьевну за руку.
- Хлеб раздаешь?
Больно заныла стиснутая рука, в голову ударила кровь, в душе проснулась упрямая мужицкая воля. С силой вырвала руку:
- Как ты смеешь, нахал?
Лизаров выплеснул новое ругательство и, вскинув рычажок на плечо, пошел в переулок. Марья Кондратьевна стояла пораженная, не в силах двинуться с места. Подошел Сергей, Никаноров племянник, напевая песенку:
- А-а, Марья Кондратьевна! Это хорошо, что вы попались мне на этом месте. Я только что думал о вас.
- Вы откуда, Сергей Николаич?
- И сам не знаю. Хожу. Ноги у меня длинные, ночь великолепная, в голове мысленки разные поднимаются. Вечером на собранье был. А вы откуда?
Хотела рассказать, пожаловаться на одиночество, - не поймет, наверное, - смеяться будет.
- Погулять вышла. Голова болит.
- Слышал вашу речь у исполкома.
- Плохо я говорила?
- Говорила хорошо, бесполезно только.
- Почему бесполезно?