- Послушайте, да чей же вы сын? - взволнованно говорил Яков Львович, порываясь об'яснить ему: - ведь это она же, мать ваша, сказала мудрейшие в мире слова, она посылает вас по-братски к брату! Таких слов еще никто в мире не произносил, а вы неразумно затыкаете уши, восстаете на мать. Посмотрите вокруг себя: над лицемерием, ложью, кровью, насильем, предательством - благословение папы, священников, пасторов, журналистов, ученых и ни один не закричал: "остановите безумие!". И вот Россия первая говорит, что нужно, - самое простое, самое понятное. А вам стыдно перед кардиналами и дипломатами за ее "необразованность" - вы не сын. Так чувствуют лже-сыновья, кретины!
- Так рассуждают жидо-масоны, у них своя дипломатия, знаю! - в бешенстве кричит офицер, вспоминая, что носит погоны.
Сколько ран нанесено Якову Львовичу! Но что ему? К боли, кусающей сердце, он привык и не ропщет. Она только ширит сердце для радости, учит молчанью. И Яков Львович прячет небольшие робкие глаза в красноватые веки, сторонясь, как удара, чужого взгляда. Не понимают - не надо.
Вместе с потоком серых шинелей, облепивших вагоны, свисавших с площадок, с крыш, с буферов и из окон, докатился и он до голубого с белым домика, снял обмотки с длинных и тощих ног, обмылся, отправился в город, на митинг.
Долго ходил Яков Львович, слушал и волновался. Не с кем было делиться. Приходили в голову длинные речи, а говорить их некому, несвоевременно.
- Товарищ, вы бы попроще! И знаете, уж очень как-то у вас все восторженно, - сказали ему в редакции, куда он принес заметку об организующей роли музыки.
Мысли верные, глубокие, мудрые - и никому не нужные. У Якова Львовича тетрадь в клеенчатом переплете, купленная когда-то у Мюра и Мерилиза. В нее он записал:
"Надо осознавать происходящее - вплоть до проблемы, сжимать свою мысль до формулы. Каждая крупица действительности сейчас показательна, как семяпочка. Это я называю конденсацией опыта".
- Яшенька, не заходил бы ты умом за разум, отдохнул бы, - советует мать, пришедшая от соседки.
Яков Львович записывает у себя:
"Мысль отдыхает, когда ей дана работа. Всякое следование фактов без передышки утомляет и раздражает".
- А от Авдотьи Саркисовны, - твердит свое мать: - она говорит, что ты бы мог получить теперь хорошее место по городской милиции. Старых-то поснимали, новых ищут, которые с образованьем. Жалованье и положенье. Без труда-то ведь не проживешь.
Яков Львович не слушает мать, - его занимает идея. Разве не сходятся все вопросы действительности, все ее беды у одной центральной проблемы? Труд, в этом все дело. Он раскрывает тетрадь и снова пишет:
Проблема труда.
Ошибочно думать, что вопрос о труде разрешим в плоскости социальных отношений. Забывают о психологии труда. Если труд - обязательство, да еще тяжкое, да еще volens-nolens, то на такой почве ничего не построишь. Труд должен удовлетворять человека. Отсюда: он не смеет быть механичным. Не механично лишь творчество, и труд должен быть творческим. Но творческий труд не утомляет, не насилует, это не обуза, а счастье. Я могу работать творчески по 12 - 16 часов в сутки и меня надо силком отрывать, сам не в силах остановиться. Отдыхаю - для него же. Утомляет меня не он, а, наоборот, невозможность ему отдаться, помеха, рассеяние. Неспособны к творческому труду только кретины (и чаще всего из буржуазного класса). Разве для кретинов произошла революция, что в единицы меры всего человечества избирается самочувствие кретина?
Стук в дверь - у Якова Львовича сосед, товарищ Васильев, механик и большевик. Маленький остроглазый горбун с высокою грудью входит в комнату. Желтые пальцы с порыжелыми ногтями ссыпают на мятую бумажку табак из жестянки, быстро скручивают, прихлопывают жестянку. Яков Львович дает прикурить.
- Я с митинга в городском саду. Бестолочь! Массы озлобляются. Видели вы последний номер "Известий"?
- Товарищ Васильев, выслушайте мою мысль, - берет Яков Львович клеенчатую тетрадку. Ему это кажется простым, как дневной свет.
- Кустарничество, - буркает Васильев: - мелко-буржуазная психология. Сводите вопрос с рельсов в тупик, да там его и складываете впрок.
- Поймите же вы, это вечное! Не надо ваших терминов, они этого не покрывают, - всплескивает Яков Львович руками.
- Работаете на контр-революцию, если хотите знать, - неуклонно выходит из уст горбуна с клубами табачного дыма.
- На контр-революцию? - встает Яков Львович. Солнце из низенького окошка падает на худое лицо с острым носом, черты его вытянулись, облагородились, стали странно-знакомыми; и глаза глядят широко открыто, без робости:
- Посмотрите сюда, какой я контр-революционер! Я больше пролетарий, чем вы, ничего у меня нет и ничто здесь не держит меня. Я люблю мысль революции, я за нее умру не поморщившись. Или вы лучше меня видите ложь старого мира? Только я не желаю создавать на место нее новую ложь под другим названьем. Я гляжу в корень, в первооснову, а вы мне отвечаете ходячими словечками, жупелами. Почему вы не хотите видеть мою правду, как я вижу вашу?
Васильев докурил папиросу, он молчит, ему трудно найти слова. Потом говорит, и взлетает каждое слово, как ком земли из роющейся могилы: вот тебе, вот тебе, вот тебе:
- Все вы глядели до сих пор в корень. А что сделали? Кто в корень глядит, ничего не делает. Последняя ваша правда - оставить все, как оно есть, вот ваша правда. Вам кажется, что вы с нами, а все, что вы говорите, мог бы сказать любой буржуй и сделать выводы против нас. Любой профессор подцепит ваши слова с удовольствием. Нам они ни к чему, они давно говорены, опорочены, от них ни пяди не изменилось. Да и зачем вам, скажите, итти к нам? Вы вот говорите, что пролетарий. Верно, только вы другой пролетарий. Вы такой пролетарий, которому и не нужно ничего, все у него уже внутри есть. Ну, признайтесь, на что вам революция? Вам, если хотите, и история не нужна, одной мысли довольно,
Яков Львович угас и сел снова:
- Странно, это очень верно, что вы говорите, - отвечает он Васильеву. - Я блаженствую, это да, если даже один огурец с хлебом. Могу и без огурца. Но ведь и ваша цель - счастье человечества. Вы же не зря мечтаете о разрушении, вам надобно осчастливить. Почему вы смотрите на мое счастье, как на минус?
- Поймите, оно бездейственно! Расстройство желудка у капиталиста нам выгодней, чем блаженство такого пролетария, как вы. Бездейственно, в этом вся штука.
Яков Львович и Васильев расстаются. Васильев идет "организовывать недовольство масс", а Яков Львович, сжимая голову руками, до полуночи ходит по комнате.
ГЛАВА III-ая, отступительная
"Вольному - воля, спасенному - рай".
Здесь я должна выйти за пространственные скобки. Февральская революция катится, она праздником ходит по городам и местечкам, она становится чем-то вроде модной этикетки "Трильби" на папиросах, печеньях, шоколадках, подтяжках. Пикник свободы с сардинками, булками, хлопаньем пробок, официантами в белых перчатках, - но правда, отказывающимися брать на чай. Официанты как-будто поступились привычками; хозяева - нет.
Война популярности не потеряла. Заглядываемся на союзников; комплименты нас очень обязывают; мы готовы на все, чтоб не разуверилось "общество". И разговор о "победном конце" не пресекся.
Но дамы из общества охвачены все же надеждой: спасти сыновей, кончающих последние классы гимназии, лицея, классических интернатов. Обтягивая губами вуалетки, спускаются и поднимаются дамы по лестнице министерства народного просвещения в Петербурге. Какая свобода! Входи и выходи. Швейцар очень любезный, должно быть, не самосознательный, а из хорошего дома. И наверху тощий, с лицом на английский манер, в хохолке, с золотыми часами браслеткой, чиновник сурово отказывает: "Ни для кого никаких отсрочек, мы защищаем родину!". Но вуалетки оттягиваются на лоб, пахнет пудрой, плачущие глаза прикрываются легким платочком: "если б вы знали… и, ах, как это жестоко!". Чиновник смягчен, обещает снестись с военным министерством… есть некоторая надежда…
Дамы порхают к выходу, сталкиваются, знакомятся:
- Вы откуда?
- Я из Ростова, а вы?
- Из Ярославля.
- Хлопотать об отсрочке?
- Да. Он обещал, не знаю, уж, верить ли…
На стенах розовеют афиши: "Первый республиканский поэзо-концерт Игоря Северянина"… Пикник свободы с сардинками, булками, хлопаньем пробок все продолжается.
Но модная тема: Ленин, большевики.
- Какая гнусность по отношению к России, к союзникам! Требуют сепаратного мира, прекращенья войны! Этого не простит им никто… - дамы наслушиваются модных споров в знакомых домах. Профессорские именитые семьи, солидные речи. Синтаксис даже такой, что нельзя не поверить:
- Разложение революции… колебание фронта… распад… и знаете пролетариат тоже совсем недоволен. Я говорила со своей прачкой. Раньше они получали меньше, им дали прибавку, внушили требовать, они потребовали - и ничего. И говорят, будто совсем напрасно их сбили с толку.
Знаменитый профессор читает: "Углубление революции, как кризис общественного правосознанья". В один вечер с Северянином. Но обе залы полны. Северянина слушают гимназисты, студенты, курсистки, приказчицы, инженеры, земгусары, кооператоры, дамы. И профессора слушают гимназисты, студенты, курсистки, приказчицы, инженеры, земгусары, кооператоры, дамы. Профессор настаивает на том, чтобы не загубить "святое дело революции", и Северянин воспевает "шампанскую кровь революции".
Публика бешено аплодирует, она не желает, чтоб "погубили революцию", не желает, чтоб обнажились фронты, не желает, чтоб союзники были обижены, не желает вообще, чтобы что-нибудь изменилось.