Рука тянется к одеялу. А туман разрастается, клубится уже над одеялом и смеется злобно и жалобно. Свеча колеблется в отяжелелой и затекшей руке. Логин чувствует, что томительно и страшно лежать неподвижным, непогребенным трупом и ждать. Сквозь одеяло просвечивает багровый огонь. Тяжелые складки давят бессильное тело. Кто-то стоит над ним и всматривается дико горящими глазами в его покрытое красным одеялом тело. Чья-то рука ложится на его грудь, нащупывает ее сквозь одеяло, дрожит, – и грудь его ощущает быстрые и слабые толчки… Томительно и жутко ждать, когда не можешь пошевелиться.
Одеяло приподымается, – холодный воздух струится по лицу мертвеца, орошенному холодным потом. Страшное, нечеловеческое напряжение насквозь пронизывает его, – он подымается с подушек…
Страшным усилием воли смиряя расходившиеся нервы, Логин поставил свечку на круглый столик и прошелся по комнате из угла в угол. Туман, который застилал глаза, стал рассеиваться. Логин подошел к кушетке и быстро опустил руку на одеяло. Мягкая подушка под одеялом, – и только… Подумал:
"Однако, надо лечиться, – целый день голова болит нестерпимо".
Разделся и откинул одеяло.
"Отчего впадина на подушке? Ах да, это я рукою… А точно голова лежала".
Потушил свечку и лег. Красный цвет одеяла погас. Было темно. Только окна мутно белели, – внимательно-неподвижные глаза чудовища подстерегали добычу. Вдали смеялась русалка.
Логину захотелось лечь так, как тогда лежал под одеялом "он". Мелкая дрожь пробежала по телу.
"Так-то будет теплее", – подумал он и закрыл лицо одеялом.
Лежал лицом кверху. Одеяло тяжело падало на грудь и на лицо. Опять представилось Логину, что он – холодный и неподвижный мертвец. Страшная тоска сжала сердце. Воздуха, света страстно захотелось ему… Откинул одеяло… Но оцепенение сковало его, и неподвижно лежал он. Страх и тоска умерли. Лежал, холодный и спокойный, и глядел мертвыми, закрытыми глазами сквозь тяжелую ткань.
Спиною к нему, у письменного стола, сидел человек и отдавался грустным думам. И странно было Логину, и не понимал он, зачем томится этот человек, когда его мечты и надежды, убитые до срока, холодеют здесь, в мертвом теле. Все решено и кончено, не о чем думать, – и тяжелым взором звал он к себе того другого; мертвец звал и ждал человека.
Мерещилось Логину, как стоял над ним этот человек и дикими глазами глядел на красное одеяло. И знал Логин, что это он сам стоит над своим трупом. И слышит он свои странные речи.
"Лежи, разрушайся скорее, не мешай мне жить. Я не боюсь того, что ты умер. Не смейся надо мною своею мертвою улыбкою, не говори мне, что это я умер. Я знаю это, – и не боюсь. Я буду жить один, без тебя. Если бы ты не умер сам, я убил бы тебя. Я приберег для тебя (для себя, поправляешь ты, – пусть будет так, все равно) хорошую пулю, в алюминиевой оболочке. Освободи мне место, исчезни, дай мне жить.
Я хочу жить, и не жил, и не живу, потому что влачу тебя с собою. О, если бы ты знал, как тяжело влачить за собою свой тяжелый и ужасный труп! Ты холоден и спокоен. Ты страшно отрицаешь меня. Неотразимо твое молчание. Твоя мертвая улыбка говорит мне, что я – только иллюзия моего трупа, что я – как слабо мигающий огонек восковой свечи в желтых и неподвижных руках покойника.
Но это не может быть правдою, не должно быть правдою. Я – сам, постоянный и цельный, я – отдельно от тебя.
Я ненавижу тебя и хочу жить отдельно от тебя, по-новому. Зачем тебе быть всегда со мною? Ты не пользуешься жизнью. Ты уже отжил. Ты – мое отяжелелое прошлое.
Отчего не исчезаешь ты, как тает снег весною, как тают в полдень облака? Зачем ты вливаешь трупный яд ненавистного былого в божественный нектар несбыточных надежд?
Исчезни, мучитель, исчезни, пока я не раздробил твоего мертвого черепа!"
Лежал неподвижно. И жутко, и радостно было терзать обезумевшего от тоски человека. Тихий смех звенел в комнате и напоминал, что мучит он самого себя.
Мерещилось опять, что стоит он в темной комнате, над постелью, проклинает мертвеца, – и томительный ужас леденит его. Мрак душит цепкими объятиями, подымает и бросает в бездну. Голоса бездны глухо смеются. Он падает глубже и глубже… Сердце замирает. Смех затихает где-то вдали. Тишина, мрак, бездумье, – тяжелый и безгрезный сон.
Логин откинул одеяло. Побледневшее лицо плотно приникло к подушке. Дыхание быстрое и тихое. Ночь смотрит мутными глазами сквозь стекла окон на усталое лицо, на улыбку безнадежного недоумения, которая застыла на губах.
Глава четырнадцатая
У Кульчицкой званый вечер. Было еще не поздно, когда пришел Логин, но уже почти все собрались. Виднелись нарядные платья дам и девиц; были знакомые и незнакомые Логину молодые и старые люди в сюртуках и фраках.
Еще в его душе не отзвучали тихие уличные шумы, грустные, как и заунывный шелест воды на камнях, за мельничною запрудою. Призраки серых домов в лучах заката умирали в дремлющей памяти, как обломки старого сна. Светлые обои комнат, в которых вечерний свет из окон печально перемешивался с мертвыми улыбками ламп, создавали близоруким глазам иллюзию томительно-неподвижного сновидения.
Переходил из комнаты в комнату, здоровался. Чувствовал, что каждое встречное лицо отражается определенным образом в настроении. Черты пошлости и тупости преобладали мучительно. Самое неприятное впечатление произвела семья Мотовилова: жена, маленькая, толстенькая, вульгарные манеры, злые глаза, грубый голос, зеленое платье, пышные наплечники, – сестра, желтая, сухая, тоже в зеленом, – Нета, глуповато-кокетливый вид, розовое открытое платье, – Ната, беспокойно-задорные улыбки, белое платьице, громадный тройной бант у пояса, – сын гимназист, гнилые зубы, зеленое лицо, слюнявая улыбка, впалая грудь, развязные любезности с барышнями помоложе.
Встречались и милые лица. Были Ермолины, отец и дочь. Логин почувствовал вдруг, что скука рассеялась от чьей-то улыбки. Осталось чувство мечтательное, тихое. Хотелось уединиться среди толпы, сесть в углу, прислушиваться к шуму голосов, отдаваться думам. С неохотою вошел в кабинет хозяина, где раздавался спор, толпилась курящая публика.
– А, святая душа на костылях! – закричал казначей Свежунов, толстый, красный и лысый мужчина.
– Мы все о Молине толкуем, – объяснил Палтусов Логину.
– Да-с, я готов с крыши кричать, что поступки следователя возмутительны: запереть невинного человека в тюрьму из личных расчетов! – говорил Мотовилов.
– Неужели только из личных расчетов? – осторожным тоном спросил инженер Саноцкий.
– Да-с, я утверждаю, что из-за личных столкновений, и больше не из-за чего. Прямо это говорю, я на правду – черт. И вы увидите, это обнаружится: правда всегда откроется, как бы ни старались втоптать ее в грязь. Мы все ручаемся за Молина, я предлагал какой угодно залог, – он продолжает держать его в тюрьме. Но это ужасно, – невинного человека третировать вместе со злодеями! И только по навету подкупленной волочаги!
– Всего лучше бы, – сказал исправник Вкусов, старик с бодрою осанкою и дряхлым лицом, – эту девицу по-старинному высечь хорошенько, енондершиш.
– Я надеюсь, – продолжал Мотовилов, – что нам удастся обратить внимание судебного начальства на это возмутительное дело и внимание учебного начальства на настоящих виновников гнусного шантажа.
– А не лучше ли подождать суда? – спросил Логин.
– На присяжных надеетесь? – насмешливо и грубо спросил казначей Свежунов. – Плоха надежда, батенька: наши мещанишки его засудят из злобы и дела слушать не станут как следует.
– Чем он их так озлобил? – улыбаясь спросил Логин.
– Не он лично, – пробормотал смущенный казначей.
– Позвольте, – перебил Мотовилов, – что ж, вы считаете справедливым тюремное заключение невинного?
– Во всяком случае, – сказал Логин, – агитация в пользу арестанта бесполезна.
– Выходит, по-вашему, что мы занимаемся недобросовестной агитацией?
– Помилуйте, зачем же так! Я не говорю, что ж, прекрасные намерения. Но одних добрых намерений, я думаю, мало. Впрочем, правда обнаружится, вы в этом уверены, чего же больше?
– Правда для нас и теперь ясна, – сказал отец Андрей, старый протоиерей, который имел уроки и в гимназии и в городском училище, – потому нам и обидно за нашего сослуживца: напрасно терпит человек. Не чужой нам, да и всячески по человечеству жалко. Надо только дивиться тому поистине злодейскому расчету, который проделан из-за товарищеской зависти. Дело ясное, тут и сомнений быть не может.
– Поступок недостойный дворянина, – сказал Малыганов, наставник учительской семинарии, который, слушая, то лукаво подмигивал Логину, то почтительно склонялся к Мотовилову.
– Нехороший человек ваш Шестов, – говорил отец Андрей Логину. – Помилуйте, он мою рясу однажды пальтом назвать вздумал. На что же это похоже, я вас спрошу?
– А слышали вы, – спросил Логина Палтусов, – как он назвал нашего почтенного Алексея Степаныча?
– Нет, не слышал.
– Это, изволите видеть, у нас в училище, говорит, почетная мебель.
– А своего почтенного начальника, – сказал Мотовилов, – уважаемого нами всеми Крикунова он изволил назвать сосулькой!
– Не без меткости, – сказал со смехом Палтусов.
– Конечно, – внушительно продолжал Мотовилов, – у Крикунова фигура жидковатая, но к чему глумиться над почтенными людьми? Непочтительность чрезмерная! на улице встречается с женой, с дочками, не всегда кланяться удостоит.
– Он близорук, – сказал Логин.
– Он атеист, – возразил отец Андрей сурово, – сам признался мне, и со всеми последствиями, то есть, стало быть, и в политическом отношении. И тетка его – бестия преехидная, и чуть ли не староверка.