Гиппиус Зинаида Николаевна - Том 1. Новые люди стр 18.

Шрифт
Фон

XVII

Вера с беспокойством следила, как муж день ото дня становится мрачнее, бледнее и раздражительнее. Нервное состояние не покидало его. Он не занимался, не читал, не ходил на охоту. Даже профессору своему ничего не писал. Огорченная Вера сама написала профессору, с которым была знакома и которого непоколебимо считала ангелом-хранителем Павла Павловича. Она писала, что муж болен, тоскует, и она не знает, чем помочь. В начале лета, после какой-то грязной сплетни, куда впутали и Веру, Шилаев и в самом деле заболел.

Он поправился скоро, но не вполне, хотя сердился, если его считали больным. Отношение его к Вере было самое холодное, почти враждебное; но, странно, Вера не терзалась этим, даже не замечала; она по-прежнему робко и привычно исполняла его приказания, жила день за днем, почти не тоскуя и ничего не ожидая впереди, не думая о будущем.

Как-то раз Павел Павлович вернулся домой с лицом совершенно больным и злым и протянул жене только что полученное письмо. Письмо было от профессора и очень серьезное. Он писал осторожно и доброжелательно, говорил, что слышал о болезни Павла Павловича и весьма сожалеет; наконец писал, что недавно к нему обратилось одно очень важное лицо, живущее постоянно за границей, с просьбой рекомендовать кого-нибудь, кто может приготовить его двух больших сыновей к поступлению в университет. Условия были превосходные. Профессор, зная, что пребывание за границей будет крайне полезно Павлу Павловичу для его магистерской диссертации, и, кроме того, со спокойной совестью рекомендуя его для такого ответственного дела, – дружески советовал Шилаеву не пренебрегать случаем и взять место.

– Ты понимаешь, что это значит? – процедил Павел Павлович сквозь зубы. – Все равно, мол, ты на серьезное дело не способен, ступай в гувернеры, загребай денежки, кланяйся важным особам!..

– В какие же гувернеры, Павлуша? – робко возразила Вера. – Профессор думает, что ты болен, и тебе в самом деле хорошо бы поправиться… Ведь это всего на год; ты бы написал диссертацию…

– Так ты хочешь этого? Хочешь? – сказал Шилаев тихо и с невыразимым бешенством. – Ты меня гонишь в гувернеры к этому подлецу? А, теперь я все понимаю. Ты принесла мне несчастие, ты! С другой бы вся моя жизнь иначе сложилась. Из-за тебя я – неспособный бездельник, тунеядец, больной. Не помощница ты мне, а камень на шее, вечное проклятие!

Вера тихо плакала, не смея возражать. Шилаев и сам умолк, почувствовав несправедливость своих упреков. Ему стало стыдно, что он так забылся. Он схватил шляпу и вышел, хлопнув дверью.

Началась невозможная жизнь в маленьком домике Ши-лаевых. Павел Павлович почти не говорил с Верой; раздражительность его увеличивалась. К осени стало ясно, что в Хотинске Шилаевым не житье. Городские сплетники опутали и перепутали своей грязной паутиной ставшего ненавистным петербургского магистра с женой, привязали инспектора, выудили даже историю с Домахой – вспомнили и роман Шилаева с Рудницкой, подробностей которого, впрочем, никто не знал…

Тут же Павел Павлович получил известие, что хутор его родителей сгорел. Старики пока перебрались в город. Строиться было нечем. Шилаев сейчас же послал им тридцать рублей, оставив себе пятнадцать. И началась еще денежная мука. На пятнадцать рублей в месяц прожить было нельзя. Вера забирала в лавочке на книжку, мучительно сознавая, что заплатить будет нечем, – все равно.

Вечно больная, в оборванной ситцевой блузе, бедная Вера была совсем не похожа на прежнюю чистенькую барышню-курсистку. Со времени своих несчастных родов она не могла поправиться. Ей следовало лечиться, но в Хотинске не было специалистов, а поехать в Петербург, особенно при теперешних условиях, Вера и не мечтала. Шилаев знал, что Вере нужно серьезное лечение, что она не едет и не может ехать из-за него, а между тем и то, что она остается и не ропщет, и ее болезни – были ему отвратительны – и с этим отвращением он не имел силы бороться.

Опять наступили заморозки. В один из ясных осенних дней Шилаев раньше обыкновенного вышел из прогимназии. На уроке он ничего не понимал, голова у него болела и кружилась. Он вышел, ему стало легче. Дом был напротив, но он решил немного пройтись. Солнце светило бледным и желтым осенним светом, небо голубело, прозрачное и высокое. Шилаев пошел вперед по дощатому пустынному тротуару. Он не хотел думать и невольно вспоминал вчерашнюю неприятность с инспектором. Опять! И когда это все кончится, да и как?

Вдруг он услыхал за собой торопливые старческие шаги. Он обернулся. Его догонял учитель чистописания, Резинин. Иван Данилович, несмотря на холодное время и преклонные лета, был в одном позеленевшем виц-мундиришке и, казалось, не чувствовал холода. Он явно догонял Шилаева и, догнав, пошел рядом, что в высшей степени удивило последнего. Резинин, – даже когда все учителя были крайне любезны с Павлом Павловичем, – не говорил с ним и выказывал недружелюбие. Теперь же он шел рядом, и то и дело взглядывал на Шилаева своими живыми, странно молодыми и умными глазами.

Несколько минут они шли молча.

– Послушайте, что я вам скажу, Павел Павлович, – начал старик. – Вы мне позволите с вами быть откровенным?

– Пожалуйста, – сказал Шилаев, немного смутясь. Он почувствовал в тоне старика что-то покровительственное, а между тем не знал, как этому противиться.

– Я вам добрый совет дам. Ведь я давно уж за вами наблюдаю и сразу увидал, какой конец будет. Теперь вам уехать отсюда следует, Павел Павлович.

– Почему вы думаете? Зачем уезжать?

– Да так; не ко двору вы нам пришлись. А мы-то вам много ли радостей дали? Мы люди тихие, отпетые, живем в конуре, – у нас тепло, и уж не трогай нас, если не можешь из конуры на солнышко вывести, где еще теплее. Ничего не видя, из-под палки на холод не пойдем. Знаю я, зачем вы сюда приехали, знаю – бродит у вас. Да не то бродит, что нужно; того, что нужно, – нет; а в конуру нашу вы не хотите. И не пришлись мы друг другу.

– Я и уеду, вероятно, скоро… в деревню…

– Эх, голубчик, Павел Павлович! У вас жена больная, ей лечиться нужно, а не в деревню ее запирать. Ведь жалко человека. Успеете вы с этой деревней. Вот в чем дело, послушайте-ка меня: распределили вы все по клеточкам, цифры подвели, решили: хорошо так будет, – поеду в деревню детей учить, буду способствовать, мол, народному образованию. Голодного накормлю, холодного обогрею, трудиться буду. Прекрасные мысли? А только приехали – не нашли ни холодного, ни голодного, ни хлеба для них – да и искать где не знаете. А все отчего? Оттого что разумом решили, по табличкам… Может, оно прежде и это годилось, – не знаю, – да теперь-то не годится. И поехали бы в деревню – все то же было бы. Вы так думаете: где, мол, голодный? Поскорее накормлю его – да и дело с концом. За другого примусь. И чем больше их накормлю, тем я правее. А для чего вы их кормить хотите? Так, чтобы голодны не были? Да не так это просто, голубчик мой. Тут надо талисман иметь заветный, надо дальше хлеба смотреть – тогда и хлеб придет, и будет хорошо. А ядра-то у вас нет, – самого глубокого, самого заветного, ради чего все можно сделать; ради чего и вы приходите делать свое дело. С талисманом придете, скажете: "Гора двинься!" – и двинется гора. А нет талисмана, нет в душе далекого, дорогого, единственного – и развеются ваши твердые решения, как песок речной, и ничего не сбудется, чего хотите.

С удивлением и страхом смотрел Шилаев на старика. Он почти не улавливал его мыслей, но смутно чувствовал, что есть правда в его словах, торопливых и сбивчивых.

– Не бойтесь, – продолжал Резинин, – ищите только талисмана, везде ищите… Ох! как все к хлебу повернулись, и не хотят дать нам того, что нужнее хлеба и сильнее хлеба, потому что с ним – и хлеб будет, а без него – ничего нету! Поверьте вы мне, великие это слова: "Не единым хлебом жив будет человек".

Услыхав слова из Евангелия, Шилаев сделал невольное движение. Резинин заметил это.

– Знаю, знаю, вы Бога боитесь, хоть без дальних рассуждений порешили было этот вопрос, убеждение себе готовенькое выбрали – и кончено! Куда вам кормить, учить – когда сами ничего не знаете, не умеете, ничего у вас за душой нет! Вы обманывать нас пришли – много вас было – и мы уж не верим. Найдите талисман – и приходите, и откроется вам. А теперь… была ли у вас, у самого, хоть минута радостная?

– Нет, не было, – проговорил Шилаев.

– То-то вот и есть. И все вы на внешнем строите: поеду сюда – как следует поступлю. Здесь жить буду – не как следует поступлю. Выеду из Хотинска (все-таки здесь к деревне поближе) – смертию умру! А вы не бойтесь этого, – себя бойтесь: вдруг да не найдете своего талисмана? Вдруг да навеки душа-то мертвой останется?

Шилаев хотел было возражать. Но старик, блестя глазами, перебил его:

– Я с вами спорить не стану, голубчик вы мой. Я только сказал свое – а там думайте, как знаете. Может, что и правильным найдете. Дело ваше! Счастливо оставаться.

Он повернул в переулок и скрылся. Шилаев пошел домой, медленно шагая. Дома жена лежала на диване. Когда вошел Шилаев, она, хоть и больная, приподнялась. Он нетерпеливо махнул рукой и прошел в спальню.

Трудно было Верочке через несколько дней решиться пойти к мужу и сказать, что денег у них нет, в лавочке не верят, а Ламаринова прислала за своей мебелью и даже стол кухонный возьмут сегодня. И когда Вера, дрожа и запинаясь, сказала это мужу – она была удивлена его равнодушным и почти веселым видом.

– Но ведь нету, Павлуша. Я, право, не виновата. Мы послали тридцать…

– Ты не виновата. И не сокрушайся так, Веруня. Деньги будут. Пусть Ламариниха берет свою мебель. Черт с ними со всеми! Мы в них больше не нуждаемся.

– Что же это? Как это? Боже мой!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке