Были времена, когда человечеству снился волшебный сон. Жизнь и сказка сливались в одну гирлянду; дни и ночи являлись праздниками красоты и изящества; будней не существовало. И все, к чему ни прикасался человек той эпохи - рукой, взглядом, или мыслью, - все - от книги до стен дома, донесло до наших дней отпечаток гения.
В ту эпоху утонченный Верен создавал мебель; ее прихотливо гнул Буль; Буше и Ватто отражали на ней свои светлые грезы; смелые и изящные Альконе и Клодион из бронзы создавали поэмы - часы и статуэтки; Жермен на серебре запечатлевал химеры, а Гобелены и Бове, как мечтой, завешивали коврами-картинами целые стены комнат…
Первое впечатление получилось фантастическое. Будто волшебством меня сразу перенесло в грот из белых снегов, из синего льда, из золотистых лучей солнца - так были подобраны тона гобеленов, мебели и гиганта ковра на полу.
Если существует сказочная царица-зима, она уходит весной грезить в подобный уголок.
Меня окружало подлинное прошлое: даже трюмо с характерными золочеными завитками на верхней части вышло из рук Опенора.
С правой стороны, из-за кресел глядел белый уголок клавесин; их украшали овальные, бледно-голубые щиты с какою-то нежною живописью.
- Да ведь это Клод Жилло? - воскликнул я, подойдя вплотную.
Каменев молча наклонил голову. Ему было приятно мое восхищение.
- Знаете, ведь они должны войти сейчас сюда - дамы в фижмах и кавалеры в париках и кружевах! - я даже схватил Каменева за руку.
- Да… - ответил он. Голос его звучал убеждением. - Я их жду. Но они приходят только тогда, когда здесь нет никого!
- Вы разрешите мне сесть на этот драгоценный диван? - спросил я.
- Пожалуйста.
Мы опустились на него почти рядом. Я не знал на что смотреть.
- Честь вам и слава за эту гостиную! - заговорил наконец я. - Вы выполнили то, о чем я мечтал и за что всегда ратовал! Все наши музеи надо разметать по камню и снова создать их; ведь это пока склады старьевщиков и только! В них нет настроения, они утомляют мозг, не дают и тени представления о жизни в прошлом. Нужны не сараи, где как бирюльки собраны в кучу сотни подсвечников, туфель, бюстов, тарелок, шпор, табакерок и чего угодно. Необходимо иное - вот это! Каждый век должен иметь свои апартаменты. И чтобы ничего лишнего не было в них: должно быть только то, что действительно находилось в них в свое время. И когда создадут такие уголки - вот тогда мы будем иметь настоящие музеи. Всякий сможет прийти и разом перенестись в желаемую эпоху!
- Вы правы… - проговорил Каменев. - Вполне согласен с вами.
- А клавесины у вас действуют? - спросил я. - Я очень люблю их звук… голос прошлого!
- О, да!.. как же их не любить? ведь Гайдна, Моцарта и Рамо надо играть только на клавесинах - они писали для них, а не фортепьяно. У них совершенно иной звук: в фортепьяно по струнам бьет мягкий молоточек, а у клавесин за струны задевают металлические перья. И струны совсем иные, тонкие…
Мы умолкли.
- Вы не чувствуете, что мебель говорит? - заговорил Каменев. - Я иногда часами сижу здесь и слушаю. Из нее истекает как бы шелест, какие-то воздушные волны… мы не знаем еще языка тишины, но он существует несомненно.
- Предметы так же излучают из себя энергию, как и человек, - сказал я. - Это те же электрические аппараты, но гораздо более слабые, чем мы. Их речь доступна только нервам.
- Правда! - воскликнул Каменев. - И лучшее доказательство этому тот факт, что можно нагипнотизировать вещь и послать ее куда угодно: она произведет то же действие, что и сам гипнотизатор. Есть злые вещи и добрые вещи, как это ни звучит странно!.. И предки были правы, когда верили в колдовство: мы только изменили его название… Чудо есть, но оно естественно.
- В воздухе уже носятся очередные великие открытия… - ответил я. - Мне кажется, что вот-вот должны изобрести аппарат, который заставит заговорить стены и все неживое. Жизнь человека - это непрерывное излучение энергии. Ее воспринимают и ею пропитываются все здания и все вещи… они должны заговорить!
- Вы верите, что есть места, где человека тянет к самоубийству или убийству? - вдруг спросил Каменев.
- Безусловно!
- Да… это магнит своего рода!.. - он долго, не отрываясь смотрел на угол камина, потом очнулся и мягко опустил свою руку на мою, лежавшую на диване, и тихо пожал ее.
- Рад, что вы приехали!.. - как бы пояснил он свое движение. - Вижу, что есть на свете еще такой же чудак, как я!..
Мы прошли в следующую комнату и попали в наполеоновские дни. Все кругом было светло-зеленое; обивку стен и мебели покрывали как бы разбросанные, вытканные, тугие лавровые венки. Огромный диван поддерживала пара золоченых грифонов… До полного сходства с Фонтенбло не хватало только наполеоновских вензелей. Справа близ двери стояло небольшое старинное фортепьяно с инкрустированной перламутровой каемкой вокруг крышки.
- Единственный анахронизм!.. - заметил Каменев, указывая на него рукою, - Зильберман 1762 года, один из первых инструментов, вышедших из его рук. Фортепьяно ведь изобретено только в 1760 году.
- Немец и здесь первый обезьяну выдумал? - сказал я.
- Не совсем, - возразил хозяин, - фортепьяно почти одновременно появилось и в Англии; там их работал Цумпе. Он у меня стоит в кабинете, и мне кажется, что Цумпе глубже и певучее Зильбермана.
Следующая комната оказалась типичной музейной галереей с двумя рядами невысоких шкафов-витрин вдоль стен. Слева тянулись сплошные ряды всевозможного фарфора, справа - фаянс и терракота.
Я не стану описывать собрания Каменева: для этого нужен был бы целый том. Там находились редчайшие статуэтки из Танагры, этого города утонченного вкуса, изящества, красавиц и… петушиных боев; две Клодионовские вакханки, кормящие сатира виноградом, чайный сервиз для влюбленной парочки фабрики Сен-Клу самого начала восемнадцатого века и т. д.
Сколько времени провели мы, принимая ванну красоты, - не могу сказать. Нас свела на землю Поля, явившаяся с приглашением к обеду.
- Как, обедать? - удивился я и вынул часы. Стрелки показывали девять.
- Я очень поздно ложусь и так же встаю… - пояснил Каменев. - Для меня этот час обеда нормальный. А вы считайте, что вы ужинаете… все дело ведь в воображении!..
Марков уже восседал, как Будда, когда мы вошли в столовую. На животе у него, как на столе, была разостлана салфетка, заткнутая одним углом где-то между тремя подбородками. Суп был разлит по тарелкам, и Марков приготовился к бою: в одной из рук, лежавших по сторонам тарелки, он держал кусок хлеба, в другой ложку, пикой торчавшую вверх из его кулака.
- Вздремнул? - спросил его Каменев, садясь между нами.
- Умом подумал!.. - прохрипел Марков, и на лице его появилось что-то вроде улыбки: предвкушение обеда, видимо, смягчило его сердце.
За обедом продолжались разговоры о старине. Говорили мы с хозяином, Марков только мычал и изредка как холодным душем окатывал нас крутым словечком. Еда поглощала его всецело, и он истреблял ее в неимоверном количестве.
Каменев то и дело подливал ему в хрустальную чашу баккара подогретого лафита, этой вечно молодой крови Франции; яркие, алые пятна лежали на снежной скатерти у тонких ножек наших чаш. Обед состоял из трех блюд и сладкого крема. Марков наглотался до того, что едва пыхтел; покончив с последним куском, он повращал глазами, затем потер себе ладонью печень.
- Есть чувствительность!.. - прохрипел он. - Поешь чуть-чуть и уже дуется, анафема!.. Надо с кем-нибудь посоветоваться!
- Я же тебе рекомендовал профессора! - сказал Каменев.
Марков отмахнулся, как от мухи.
- Ну его!.. терпеть не могу обращаться к знаменитостям!
- Обратись тогда, мой друг, в Петербург к своему старшему дворнику… - мягко и даже участливо ответил Каменев.
Я улыбнулся. К моему удивлению, Марков не рассердился, а раскрыл, как пушечное жерло, рот и прохохотал: будто три камня прокатились друг за другом по полу.
После обеда я и хозяин отправились осматривать последнее, что оставалось, - библиотеку. По пути мы задержались в небольшой комнате, увешанной портретами предков хозяина; в числе их был и известный фельдмаршал.
- Посмотрите на этого… - проговорил Каменев, остановившись против одного из портретов. На меня глянуло худощавое, бритое лицо с поведенным в сторону длинным носом. Над небольшими, хитро высматривавшими зеленоватыми глазами в виде двух желтых кустов топорщились только у самого переносья росшие брови, что придавало владельцу их изумленный вид. На прилизанной голове, над узким, но высоким лбом торчал кок, свидетельствующий, как и покрой платья, что изображенный человек жил в начале тридцатых годов.
- Это брат моего деда, Павел Павлович… - продолжал Каменев. - Он был изумительно скуп и, как говорят предания, где-то здесь в саду зарыл большой клад из золотых пятирублевок.
- Вы не искали его?
- Искал отец, но тщетно. Эта комната пользуется дурной славой: уверяют, будто по ночам Павел Павлович выходит из рамы и отправляется в сад к своему золоту.
- Вот бы посмотреть, куда он ходит! - шутя сказал я.