"Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно, жить или не жить, тот будет новый человек". Может быть, в таком случае все убьют себя, но – "это все равно. Обман убьют". Придет этот новый человек и научит, что все хороши и все хорошо. Кто с голоду умрет, кто обесчестит девочку, кто размозжит голову за ребенка и кто не размозжит, – все хорошо.
Победа над смертью путем полного отсечения воли в жизни; победа над ужасами жизни путем мертвенно безразличного отношения к ней; презрение к жизни, презрение к смерти – вот этот чудовищный идеал, выросший на почве безнадежного отчаяния и глубочайшего неверия в природу человека. Сквозь гордо вызывающие мечты о его венце человечества у Кириллова вдруг прорывается отчаянное признание: "Бог необходим, а потому должен быть. Но я знаю, что его нет и не может быть. Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?"
Кирилловского человекобога очень часто и охотно приравнивают к сверхчеловеку Ницше. Уж общим местом стало указание, что в Кириллове Достоевский как бы предвосхитил учение Ницше о сверхчеловеке. Это большое недоразумение. Оно основано на чисто внешнем сходстве понятий "человекобог" и "сверхчеловек". Содержание же понятий совершенно различно. Солнечно-светлый сверхчеловек горит волею к жизни, полон великой творческой жажды; самую смерть он побеждает силою неодолимой своей жизненности. Что у него общего с тем могильным камнем над жизнью, холодным и неподвижным, имя которому – человекобог?
Тускла, мертвенна и пуста земная жизнь. Трудно даже представить себе, чем можно ее заполнить. Но есть зато жизнь там, есть бессмертие.
Однако что же такое бессмертие само по себе? Ведь, в сущности, это не более, как форма. Для формы нужно еще содержание.
"Свидригайлов сидел в задумчивости.
– А что, если в будущей жизни одни пауки или что-нибудь в этом роде? – сказал он вдруг. – Нам вот все представляется вечность, как что-то огромное-огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, этак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность… Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.
– И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого? – с болезненным чувством вскрикнул Раскольников.
– Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и, знаете, я бы так непременно нарочно сделал, – ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь.
Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова при этом безобразном ответе".
Мысль неожиданная и чудовищная. Только в душе Достоевского могла родиться такая мысль. И однако, по существу своему, мысль эта до странности проста и естественна.
Один древний христианский пустынник сподобился видеть "райскую жизнь блаженных": они живут без греха, не употребляя одежд, не вкушая ни вина, ни хлеба печеного, храня чистоту, питаясь одной водою и плодом, который ежедневно исходит из дерева в шестой час дня. Это, конечно, очень скучно, очень притом голодно, но понятно. Мусульманин будет ласкать в раю вечно девственных гурий, краснокожий вечно будет охотиться в лугах, богатых дичью, новозеландец-маорис вечно будет сражаться и выходить из боя победителем. Это все тоже понятно. Люди эти знают, чего хотеть.
Но пустая форма бессмертия в философском смысле, – какое содержание она гарантирует? Что-то огромное? "Да почему же непременно огромное?" В душе человека только мрак и пауки. Почему им не быть и там? Может быть, бессмертие – это такой тусклый, мертвый, безнадежный ужас, перед которым страдальческая земная жизнь – рай?
XII
Вечная гармония
В душе человека – угрюмый, непроглядный хаос. Бессильно крутятся во мраке разъединенные обрывки чувств и настроений. В темных вихрях вспыхивают слабые огоньки жизни, от которых мрак вокруг еще ужаснее.
Но бывают миги, когда раздельные огоньки эти сбиваются вихрем в одно место. Тогда темнота вдруг прорезывается ослепительно ярким светом. Разрозненные элементы жизни, сжатые в одно, дают впечатление неслыханного напряжения, близкого к взрыву. И как раньше невозможно было жить от угрюмого мрака, от скудости жизненных сил, так теперь жизнь становится невозможною вследствие чудовищного избытка сил и света.
"Для Ордынова (повесть "Хозяйка") началась какая-то странная жизнь. Он чувствовал ясно, как бездонная темень разверзается перед ним, и он бросается в нее с воплем тоски и отчаяния. Порой мелькали мгновения невыносимого, уничтожающего счастья, когда жизненность судорожно усиливается во всем составе человеческом, яснеет прошедшее, звучит торжеством настоящий светлый миг, и снится наяву неведомое грядущее; когда чувствуешь, что немощна плоть перед таким гнетом впечатлений, что разрывается вся нить бытия, и когда вместе с тем поздравляешь всю жизнь свою с обновлением и воскресением".
В "Бесах" Кириллов говорит Шатову:
"Да… Постойте, бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии? Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное, я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда! Это… это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то, что любите, – тут выше любви. Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически". То же переживает и князь Мышкин.
"Он задумался о том, что в эпилептическом состоянии его была одна степень почти перед самым припадком, когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывов напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся, как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармонической радости и надежды".
Все существо человека вдруг говорит жизни:
– Да, это правда!
Душа как будто становится совсем другою, она преисполняется неодолимой силы жизни – той силы, через которую единственно познается глубочайшая первооснова жизни.
Но это лишь обман самочувствия. За силу жизни принимаются судорожно обострившиеся, глубоко болезненные процессы души, за вечную гармонию – величайшая дисгармония. Ордынов переживает свои ощущения в бреду горячки. Мышкин – неизлечимый эпилептик. Кириллову говорит Шатов: "Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается!"
Поэтому вполне естественно и понятно, что, почувствовав гармонию мира, сказав жизни: "Да, это правда!" – люди эти приходят не к утверждению жизни, а как раз к обратному – к полнейшему ее отрицанию.
"В эти пять секунд, – говорит Кириллов, – я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута?"
То же и с Мышкиным:
"Раздумывая об этом мгновении впоследствии, уже в здоровом состоянии, он часто говорил сам себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть, и "высшего бытия" не что иное, как болезнь; а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. Но что же в том, что это болезнь? Если в самый последний сознательный момент перед припадком ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: "Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!" – то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни. Впрочем, за диалектическую часть своего вывода он не стоял: отупение, душевный мрак, идиотизм стояли перед ним ярким последствием этих "высочайших минут"".
Во время минут этих Мышкину становится понятно необычайное слово о том, что "времени больше не будет". То же самое говорит и Кириллов: "Времени больше не будет, потому что не надо. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме".
Если бы жизнь кругом они, действительно, почувствовали, как правду, то, как правду же, они почувствовали бы и самое время. Отрицанием же времени, признанием ненужности его они только еще ярче подчеркивают свою полную неспособность к жизни и к ее правде.
"Высочайшая минута" проходит. Возвращается ненавистное время – призрачная, но неотрывно-цепкая форма нашего сознания. Вечность превращается в жалкие пять секунд, высшая гармония жизни исчезает, мир снова темнеет и разваливается на хаотические, разъединенные частички. Наступает другая вечность – холодная и унылая "вечность на аршине пространства". И угрюмое время сосредоточенно отмеривает секунды, часы, дни и годы этой летаргической вечности.
"Да, невесело вы проводите ваши ночи за чаем!" – говорит Кириллову лицо, ведущее рассказ в "Бесах". И по-прежнему терзается в отъединении своем от живого мира князь Мышкин, "всему чужой и выкидыш".