XVII
Шли в поход гусары – дальняя дорога. От Сен-Мартенской заставы отодвигался Париж, померкая синеющими клубами тумана. Командир подал команду "на молитву".
Серебряная труба далеко играет поход. Марш-маршем потянулся полк. В дыму завился длительным воркованием голос запевалы:
Сей конь, кого и вихрь
В полях не обгонял…
Гусары расправляют усы, ждут, когда пристать к запевале. Полторацкий нагнал правофлангового Грача:
– В строю идет конь без седока. Похоже, конь Жигаря. А где вахмистр?
– Не могу знать, – наскоро ответил Грач, слушая запевалу. – Сбор трубили, вин не пришов. У Парыже остався, якая баба сманила…
Грач выпучил глаза, набрал воздуха в грудь и грянул со всем эскадроном:
Ах, Зара, як серно, пуглива была,
Як юное пальмо, у долини цвела…
Полторацкий пропустил эскадрон. Где Черт-Кентавр? Тоже нет.
Кентавр догоняет полк на полном маху. Он не один: с ним в седле Жиннетт. Соломенная шляпка сбилась, пребольно колотит по лицу. Кентавр радостно скалится.
В обозе он прыгнул с коня, отнес Жиннетт к карете с кожаным верхом, захлопнул дверцы, снова прыгнул в седло, догнал Полторацкого, обдал холодной грязью.
– Экой черт, где мешкал? – Полторацкий утер щеку плащом.
– Нимало не мешкал, веришь, с галопа в седло ее поднял. Она на крыльцах, а я с седла, вихрем. Веришь ли, отбивалась.
– Быть не может: вечор все с нею уговорил. Обещала ждать на рассвете.
– Точно, ждала, а вот отбивалась, ей-Богу… Царапалась. Кентавр сипло проржал и дал шпоры.
– Сущий черт…
Шли в поход гусары – дальняя дорога. Через месяц, а то через два, в тяжелых грязях Литвы под холодным дождем тянулись гусары, как унылое шествие конных монахов. Они обогнали гренадеров, завязших на дороге. Гренадеры, подторкнув полы шинелей под патронные ремни, с чавкающим звуком вытягивали из грязи чудовищные кеньги, облепленные глиной.
Гусарские кони свернули с дороги в размытое поле. Под конскими животами зашумела вода. Гренадеры, довольные, что можно на время не месить грязи, смотрели с дороги, оперев руки на ружья. Они ругались на гусар без злобы, по-матерному: им ништо шестиногим, ровно под ряской попы, к черту на свадьбу.
Граф Строганов отстегнул каретный кожух, косо забрызганный грязью.
Его карету и крытый фургон с дубовым гробом нагнали в Литве первые батальоны, которые уже возвращались из Парижа. Полторацкий посмотрел с дороги на незнакомого гренадерского генерала и вежливо поклонился. Граф приветливо кивнул головой. Полторацкий дал шпоры и поскакал по лужам за эскадроном, в поле.
Белокурый маленький гусар осунулся и похудел на обратном походе.
– Вот и отечество, – говорит он сам с собой. – Сколько победных арок прошли, сколько триумфальных ворот. На лицевой стороне "храброму воинству", на обратной "награда в отечестве". А какую награду помыслить России? Дал бы нам всем Господь Бог времена благоденственной свободы и мира… Как пустынно, как темно кругом, какой тоской встречает отечество победителей Европы…
А Кентавр не раз прыгал с седла в грязь и шагал пешим другого бока кареты.
– Пашью, Пашью, – часто звал его оттуда приятный женский голос.
Жадно, двумя руками, Кентавр ловил узкую руку, которую не раз подавали ему из каретного окна.
В гренадерском обозе, у телеги, крытой холщовым навесом, шагают с двух сторон капралы Аким и Михайло. Когда гусары пересекали дорогу, гренадерский обоз стал. К окну синей кареты, что тянулась с гусарским обозом, приникло лицо молодой женщины. Другая женщина в мокром чепце посмотрела на нее из-под холщового навеса гренадерской телеги. Взгляды путешественниц встретились. Полковые обозы разошлись.
Граф Строганов закинул кожух.
– Вот и мы трогаем, – сказал он Кошелеву, который сидел в углу кареты.
На обратном походе, догнав графа, Кошелев осторожно рассказал Павлу Александровичу о своей встрече в Париже с Теруань де Мерикур. Медики не допустили его к безумной, но он видел ее сверху, с дворовой галереи на госпитальном дворе. Он видел, как из затвора выползла старуха, как подняла наморщенное лицо, и ее бессмысленный реющий взгляд медленно обвел галерею, где стоял он.
Граф выслушал Кошелева покойно, потом тронул его колено прохладной рукой:
– Забудем, забудем, когда есть силы забыть. Такова судьба. Колеса шумели в лужах. Экипаж сотрясался и переваливался в грязи с бока на бок. Кошелев повторял слова графа:
– Судьба… Точно, судьба. Я не умею сказать, но когда вспоминаю все, что свершилось со мной и со всеми нами, думаю, как капля воды, носился я в океане. Волны человеческого океана гнало с нашей стороны и волны гнало оттуда и мы все словно бы растворились в сем чудесном движении… Москва погасла, Париж завоеван, и мы возвращаемся. Пахарь на Бородинском поле уже ведет мирную борозду. Но ни я, и никто другой не разумеет, к чему было сие, и почему мы были в гибели, и почему столь вознесены.
Граф легко и грустно улыбнулся.
– А все же, – сказал Кошелев, – не знаю почему, мне страшно думать о России. После победы еще страшнее думать о ней, чем когда горела Москва. И я несу в отечество некое чувство горечи, словно нечто не исполнено мною. Один ли я? Все несут из Европы домой подобное чувство не исполненного или не выполнимого для нас, горькое беспокойство… А может быть, такое чувство есть в нас голос судьбы, которая зовет, указует, а мы не знаем, куда зовет и на что указует.
Пожелтело каретное стекло, тусклое от пара. Дождь перешел. Земля курилась. За полем стояли громады желтоватых облаков. Они смутно были подобны римскому легиону, заснувшему в своем движении: уже тускнели прохладные медные щиты и пернатые шлемы зари.
В гренадерском обозе из-под холщового навеса телеги задумчиво смотрела на закат молодая женщина в чепце, крошка Сюзанн. Так же задумчиво смотрели в небо с телег больные солдаты, обозный офицер и куча еврейских ребят в балагуле, которая пристала к гренадерской колонне, перебираясь из одного местечка в другое…
XVIII
Уже померкал тусклый день 14 декабря 825 года, а только третий час били куранты. Безлюдно на Петербургской стороне и на Василеостровских линиях, как обычно, к сумеркам зимнего дня, но за темной Невой, над которой летит дым поземной метели, слышен неумолкаемый гул.
Галерной улицей пробежал без строя взвод гвардейского экипажа в расстегнутых шинелях и без патронных сум. Молодой офицер в ватошном сюртуке с одной эполетой, Николай Бестужев, ведет на Сенатскую площадь гвардейский экипаж. Надевая шинели в рукава, сипло дыша и сморкаясь, солдаты пристраиваются к правому флангу войсковой колонны, чернеющей на площади.
У монумента Петра в густой колонне, ружья к ноге, стоят тылом к Сенату роты лейб-гвардии Московского полка. Сдвинуты белые ремни амуниции, расстегнуты шинели, валит пар от плечей, и свет почернел под ногами. Неумолкаемый гул раз за разом выталкивают сотни грудей:
– Ура, Константин, ура, Константин!
На Адмиралтейском бульваре, на углу Гороховой улицы, у дома присутственных мест, на Галерной, у забора Исаакия, где свалены доска и бревна, чернеют толпы. Все лица повернуты к колонне, шевелящейся у Сената.
Дружный крик десятка молодых голосов "конституция" глохнет в тяжком гуле "Константин" и, точно ветром, обдает толпу на панелях. Там сбрасывают шапки, треухи, крестятся, смотрят с тоской и тревогой: что за войска толпятся без фрунта у монумента Петра и почему пробежал туда молодой офицер без кивера, обронил белую перевязь и не поднял?
Видно от дома присутственных мест, как пред Зимним дворцом, на площади, открытой всем ветрам, строятся полки, сдвигаясь в черные квадраты. Между квадратами, прыгая в седлах, скачут офицеры. Один офицер, белокурый, в Измайловском мундире, выше других, через грудь голубая лента, ветер бьет пышный конец. Офицер смял ленту, сунул под мундир. Высокий офицер, император Николай Павлович, спешно строит у дворца роты преображенцев, семеновцев, егерей, карабинер.
Полки императора зашевелились, тронулись к бунтующей площади. Лейб-гвардии конный полк на рысях догоняет строй. Всадники на ходу натягивают колеты. Скачет с драгунами петербургский полицмейстер Чихачев. Драгуны гонят лошадей на панель. Народ бежит по Гороховой к Исаакию. Сенатскую площадь раз за разом потрясают взрывы "ура".
У Главного штаба полки стали. Император приподымается на стременах, он уже видит черную колонну мятежников, морозный дым над киверами, тусклую щетину штыков, он видит серый снег площади между черной колонной и черной толпой.
У дворца, где строились его роты и потоптан снег, теперь бегут к площади лейб-гренадеры, шинели внакидку, ружья наперевес. Впереди молодой поручик Панов в солдатской бескозырке с чужой головы. Бескозырка лезет поручику на глаза, он размахивает шпажонкой, что-то командует. Он стал у дворцовых ворот:
– Раздайсь, пропусти, – рукоять шпаги бьет о дворцовую решетку.
Зазвенел засов. Под сводами, в темноте, стоят строем солдаты: дворец занят саперным батальоном.
– Не наши! – крикнул Панов, отступил.
Уже прыгает по сугробам поручик, за ним дымная солдатская толпа.
Император поскакал к бегущим от Главного штаба.
– Стой, стройся! – звонко окликнул он солдат.
Пожилой гренадер Михайло Перекрестов, черноволосый, с седыми висками, резко отбросил с груди патронную сумку:
– Мы за Константина, пусти!
– Когда так, вот вам дорога, ступайте! Николай Петрович попятил коня к панели. Генерал-майор Исленев уже выводит к Адмиралтейскому бульвару против мятежников три фузилерные роты. Гвардия императора медленно потянулась к Гороховой улице.