II. Что мы будем делать?!
Беллетрист Юрий Слезкин сидел в шикарном кресле. Вообще все в комнате было шикарно, и поэтому Юра казался в ней каким-то диким диссонансом. Голова, оголенная тифом, была точь-в-точь описанная Твеном мальчишкина голова (яйцо, посыпанное перцем). Френч, молью обгрызанный, и под мышкой - дыра. На ногах - серые обмотки. Одна - длинная, другая - короткая. Во рту - двухкопеечная трубка. В глазах - страх с тоской в чехарду играют.
- Что же те-перь бу-дет с на-ми? - спросил я и не узнал своего голоса. После второго приступа он был слаб, тонок и надтреснут.
- Что? Что?
Я повернулся на кровати и тоскливо глянул в окно, за которым тихо шевелились еще обнаженные ветви. Изумительное небо, чуть тронутое догорающей зарей, ответа, конечно, не дало. Промолчал и Слезкин, кивая обезображенной головой. Прошелестело платье в соседней комнате. Зашептал женский голос:
- Сегодня ночью ингуши будут грабить город…
Слезкин дернулся в кресле и поправил:
- Не ингуши, а осетины. Не ночью, а завтра с утра.
Нервно отозвались флаконы за стеной.
- Боже мой! Осетины?! Тогда это ужасно!
- Ка-кая разница?
- Как какая?! Впрочем, вы не знаете наших нравов. Ингуши, когда грабят, то… они грабят. А осетины - грабят и убивают…
- Всех будут убивать? - деловито спросил Слезкин, пыхтя зловонной трубочкой.
- Ах, боже мой! Какой вы странный! Не всех… Ну, кто вообще… Впрочем, что ж это я! Забыла. Мы волнуем больного.
Прошумело платье. Хозяйка склонилась ко мне.
- Я не вол-нуюсь…
- Пустяки,- сухо отрезал Слезкин,- пустяки!
- Что? Пустяки?
- Да это… Осетины там и другое. Вздор,- он выпустил клуб дыма.
Изнуренный мозг вдруг запел:
Мама! Мама! Что мы будем делать?!
- В самом деле. Что мы бу-дем де-лать?
Слезкин усмехнулся одной правой щекой. Подумал. Вспыхнуло вдохновение.
- Подотдел искусств откроем!
- Это… что такое?
- Что?
- Да вот… подудел?
- Ах нет. Под-от-дел!
- Под?
- Угу!
- Почему под?
- А это… Видишь ли,- он шевельнулся,- есть отнаробраз или обнаробраз. От. Понимаешь? А у него подотдел. Под. Понимаешь?!
- Наро-браз. Дико-браз. Барбюс. Барбос.
Взметнулась хозяйка.
- Ради Бога, не говорите с ним! Опять бредить начнет…
- Вздор! - строго сказал Юра.- Вздор! И все эти мингрельцы, имери… Как их? Черкесы. Просто дураки!
- Ка-кие?
- Просто бегают. Стреляют. В луну. Не будут грабить…
- А что с нами? Бу-дет?
- Пустяки. Мы откроем…
- Искусств?
- Угу! Все будет. Изо. Лито. Фото. Тео.
- Не по-ни-маю.
- Мишенька, не разговаривайте! Доктор…
- Потом объясню! Все будет! Я уж заведовал. Нам что? Мы аполитичны. Мы - искусство!
- А жить?
- Деньги за ковер будем бросать!
- За какой ковер?..
- Ах, это у меня в том городишке, где я заведовал, ковер был на стене. Мы, бывало, с женой, как получим жалование, за ковер деньги бросали. Тревожно было. Но ели. Ели хорошо. Паек.
- А я?
- Ты завлито будешь. Да.
- Какой?
- Мишуня! Я вас прошу!..
III. Лампадка
Ночь плывет. Смоляная, черная. Сна нет: лампадка трепетно светит. На улицах где-то далеко стреляют. А мозг горит. Туманится.
Мама! Мама!! Что мы будем делать?!
Строит Слезкин там. Наворачивает. Фото. Изо. Лито. Тео. Тео. Изо. Лизо. Тизо. Громоздит фотографические ящики. Зачем? Лито - литераторы. Несчастные мы! Изо. Физо. Ингуши сверкают глазами, скачут на конях. Ящики отнимают. Шум. В луну стреляют. Фельдшерица колет ноги камфарой: третий приступ!..
- О-о! Что же будет?! Пустите меня! Я пойду, пойду, пойду…
- Молчите, Мишенька, милый, молчите!
После морфия исчезают ингуши. Колышется бархатная ночь. Божественным глазком светит лампадка и поет хрустальным голосом:
- Ма-а-ма. Ма-а-ма!
IV. Вот он - подотдел
Солнце. За колесами пролеток пыльные облака… В гулком здании ходят, выходят… В комнате, на четвертом этаже, два шкафа с оторванными дверцами; колченогие столы. Три барышни с фиолетовыми губами - то на машинках громко стучат, то курят.
С креста снятый, сидит в самом центре писатель и из хаоса лепит подотдел. Тео. Изо. Сизые актерские лица лезут на него и денег требуют.
После возвратного - мертвая зыбь. Пошатывает и тошнит. Но я заведываю. Зав. Лито. Осваиваюсь.
- Завподиск . Наробраз. Литколлегия.
Ходит какой-то между столами. В сером френче и чудовищном галифе. Вонзается в группы, и те разваливаются. Как миноноска режет воду. На кого ни глянет - все бледнеют. Глаза под стол лезут. Только барышням - ничего! Барышням - страх не свойствен.
Подошел. Просверлил глазами, вынул душу, положил на ладонь и внимательно осмотрел. Но душа - кристалл!
Вложил обратно. Улыбнулся благосклонно.
- Завлито?
- Зав. Зав.
Пошел дальше. Парень будто ничего. Но не поймешь, что он у нас делает. На Тео не похож. На Лито тем более.
Поэтесса пришла. Черный берет. Юбка на боку застегнута и чулки винтом. Стихи принесла.
Та, та, там, там.
В сердце бьется динамо-снаряд.
Та, та, там.
Стишки - ничего. Мы их… того… как это… в концерте прочитаем.
Глаза у поэтессы радостные. Ничего барышня. Но почему чулки не подвяжет?
V. Камер-юнкер Пушкин
Все было хорошо. Все было отлично.
И вот пропал из-за Пушкина, Александра Сергеевича, царствие ему небесное!
Так было дело:
В редакции, под винтовой лестницей, свил гнездо цех местных поэтов. Был среди них юноша в синих студенческих штанах; та, с динамо-снарядом в сердце, дремучий старик, на шестидесятом году начавший писать стихи, и еще несколько человек.
Косвенно входил смелый, с орлиным лицом и огромным револьвером на поясе . Он первый свое, напоенное чернилами, перо вонзил с размаху в сердце недорезанных, шлявшихся по старой памяти на трэк - в бывшее летнее собрание. Под неумолчный гул мутного Терека он проклял сирень и грянул:
Довольно пели вам луну и чайку!
Я вам спою чрезвычайку!!
Это было эффектно!
Затем другой прочитал доклад о Гоголе и Достоевском. И обоих стер с лица земли. О Пушкине отозвался неблагоприятно, но вскользь. И посулил о нем специальный доклад. В одну из июньских ночей Пушкина он обработал на славу . За белые штаны, за "вперед гляжу я без боязни" , за камер-юнкерство и холопскую стихию, вообще за "псевдореволюционность и ханжество", за неприличные стихи и ухаживание за женщинами…
Обливаясь потом, в духоте, я сидел в первом ряду и слушал, как докладчик рвал на Пушкине в клочья белые штаны. Когда же, освежив стаканом воды пересохшее горло, он предложил в заключение Пушкина выкинуть в печку, я улыбнулся. Каюсь. Улыбнулся загадочно, черт меня возьми! Улыбка не воробей?
- Выступайте оппонентом!
- Не хочется.
- У вас нет гражданского мужества.
- Вот как? Хорошо, я выступлю.
И я выступил, чтоб меня черти взяли! Три дня и три ночи готовился. Сидел у открытого окна, у лампы с красным абажуром. На коленях у меня лежала книга, написанная человеком с огненными глазами.
…ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума…
Говорил он:
…клевету приемли равнодушно .
Нет, не равнодушно! Нет. Я им покажу! Я покажу! Я кулаком грозил черной ночи.
И показал! Было в цехе смятение. Докладчик лежал на обеих лопатках. В глазах публики читал я безмолвное, веселое:
- Дожми его! Дожми!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но зато потом!! Но потом…
Я - "волк в овечьей шкуре". Я - "господин". Я "буржуазный подголосок"…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я - уже не завлито. Я - не завтео. Я - безродный пес на чердаке. Скорчившись сижу. Ночью позвонят - вздрагиваю .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, пыльные дни! О, душные ночи!..
И было в лето от Р. X. 1920-е из Тифлиса явление. Молодой человек, весь поломанный и развинченный, со старушечьим морщинистым лицом, приехал и отрекомендовался: дебошир в поэзии. Привез маленькую книжечку, похожую на прейскурант вин. В книжечке - его стихи.
Ландыш. Рифма: гадыш.
С ума сойду я, вот что!..
Возненавидел меня молодой человек с первого взгляда . Дебоширит на страницах газеты (4-я полоса, 4-я колонка). Про меня пишет. И про Пушкина. Больше ни про что. Пушкина больше, чем меня, ненавидит! Но тому что! Он там, идеже несть…
А я пропаду, как червяк.