- Говорила же, наймись на панский двор, я на кухне служила бы… Жили бы как-нибудь…
- И весь бы век в наймах мотались?
- Мы б работали, зарабатывали, собрали б себе на хату.
- Эти проклятые заработки и без того сердце мне иссушили.
- Бедовали бы, да все ж на родной стороне, не на чужбине.
- Что-то мне и родная сторона уже не мила.
Умолкла дивчина, всхлипывает, мнет в руках белый цветок, сорванный с тернового куста.
- Не говорил ли я тебе, не молил, - снова начал парубок, - бросай батрачить, поедем со мной? Неужто лучше тебе жить в наймах, панам угождать, чем работать на себя? Что нам родная сторона, коли нет в ней жизни! А там бы у нас своя земля была, своя хата, и стала бы нам чужая сторона родною.
- Не станет мне чужая сторона родною вовеки!
- Едут же люди, привыкают, привыкли бы и мы!
- Не привыкла бы я на чужбине до самой смерти. Туда бы не доехала, по дороге бы увяла, как скошенная травинка.
- Чего же тебе тут жалко? Панских поместий да хором?
- Чем ехать мне отсюда, лучше живою в гроб лечь.
Из-за тополей выплыла луна. Заглянула в уголок, где кручинятся хлопец и дивчина, и все равно ей: всякое бывает на свете! "Не все те венчаются, что милуются да влюбляются", - поется в песне.
Стихло кругом. Только слышно, как всхлипывает дивчина. Тоскует и куст терновника, будто слезами, осыпает опечаленную пару белым цветом.
Веселое, ясное, весеннее утро; горит на востоке красным пламенем чуть ли не полнеба. В сиянии розового утра красуются сады, осыпанные белым буйным цветом, будто снегом; зеленеет молодая трава на полянках и лужайках. Точно для праздника, нарядилось и украсилось цветами село.
Еще рано, а в селе уже все на ногах: старики, молодежь, дети - все вышли на выгон, к монопольке, провожать переселенцев.
Не обычный шум и гомон ярмарки - нет, какой-то иной гомон, который еще издали будит в человеке печальное тревожное настроение; что-то серьезное и грустное слышится в этом нарастающем гуле.
На выгоне, возле возов и на возах, стоят и сидят люди. Красные, белые, голубые платки и юбки, черные и серые свитки, всклокоченные головы - все волновалось, играло на солнце яркими красками. Среди толпы виднеются возы со всевозможным крестьянским добром: плугами, кадками, сундуками и другим домашним скарбом.
Люди собираются кучками у возов. Хлопцы и дивчата сбились в сторонке отдельной группой и о чем-то беседуют. В руках столпившихся возле возов поблескивают на солнце чарки и бутылки с водкой. На лицах торжественное и вместе с тем грустное выражение, глаза светятся тихим блеском, лица красные, заплаканные.
Ревут волы; то тут, то там слышатся грустные песни или женское причитание, и над всем этим раздается певучая, звучная, проникнутая глубокой задушевностью речь.
- А я не пойду! - вырвались из моря голосов жгучие слова. - А поволокут - за дверной косяк ухвачусь и все-таки не пойду из родного края! И сынов не пущу! Пускай сгорит хата - упаду на пепелище, умру на нем, а не покину своего гнезда!
- Эх, брат, брат, - отвечал ему спокойный и грустный голос, - видно, мало еще ты горя видел на свете, коли так говоришь.
Среди возов, окруженная своей семьей, какая-то пьяненькая заплаканная баба приплясывала и припевала:
Бом, бом!
Та пошем у Тамбов.
А в Тамбовi добре жить,
Горiлочку будем пить…
Потом останавливалась, припадала головой к грядке воза и начинала причитать:
- И куда же это мы едем, куда уезжаем! Завезут мои косточки на край света, где зима лютая, где людей нету, одни только звери да калмыки. Там и солнышко не всходит, и звезды не сияют, и ветер туда не долетает с родимой сторонки!
- Мама, мама!., да успокойтесь; уж не поможешь! - взяв за плечо, уговаривает ее русый мужик с синими заплаканными глазами.
А в другом конце пьяный, с красным, покрытым пылью, заплаканным липом, силился лезть на воз. Жена его удерживала за полу; он срывался, потом начинал снова. Наконец ему удалось-таки взобраться ка воз.
- Люди добрые! - кричал он, стоя на возу. - Слушайте, люди: помолитесь за мою грешную душу и прощайте навек!
Жена дернула его за полу, и он смаху сел на какие-то мешки.
Старый высокий дед стоит без шапки, держит в руке чарку водки и с чувством поет старческим голосом:
Нащо ж менi те багатство,
Буде з мене й трошки:
Дадуть менi сажень землi,
Ще й чотири дошки.
Седой его чуб развевается по ветру, из глаз катятся слезы.
Время идет. Приближается час трогаться в путь. Это чувствуется по усилившемуся шуму: голоса звучат громче, торопливей, как будто люди спешат наговориться досыта. Шум становится все сильней и сильней.
Из моря звуков прорвался и пронесся над толпой повелительный суровый голос, резнувший всех по сердцу. Трудно было разобрать, что именно он сказал, но все знали, что это был знак трогаться.
- Пора, запрягайте, - послышались голоса, - чтоб не опоздать на станцию!
Всколыхнулось человеческое море и заволновалось.
Вся масса людей зашевелилась и поползла по широкому тракту из села на гору. Толпа растянулась длинной лентой, потом эта лента становилась посредине все уже да уже и вдруг разорвалась. Казалось, что единый живой организм разорвался на две части. Одна потянулась обратно к селу, другая поползла дальше по тракту.
Далеко-далеко, уже на горе, виднеются возы.
- Прощайте! Прощайте! - кричали с горы оставшимся.
Переселенцы поднялись на гору. Все село лежало перед ними, как на ладони: с зеленой травой, в белом цвету, в золотых лучах.
В селе люди кучками расходились по домам, заплаканные, растроганные, громко беседуя.
Село казалось наполовину вымершим.
1908–1910 гг.
На хуторе
Наступает ночь.
Замирает степь и темнеет.
Торопливо прячутся куда-то последние шумы и гулы длинного летнего дня. Еще не погасло на западе красное, как кровь, зарево, а уж над ним в глубине темного неба замерцала, будто уголек в пепле, вечерняя звезда. А луна, висевшая сначала на ясном небе едва заметным пятном, сразу ожила под темным крылом ночи и засветилась белым волшебным огнем.
Хлынуло с неба море призрачного света, затопляя все на земле. Над степью мелькнул легкой тенью незрячий сон.
Ночь наступила.
Маленьким облачком темнеет над глубоким оврагом затерянный в степи хуторок.
Синеют в лунных лучах хатки. В овраг протянулись длинные тени.
Тихо на хуторе, будто в сонном царстве из старой сказки.
Серпы, косы, возы, сбруя - все застыло у хат, точно игрушки, разбросанные вокруг перед сном малышами. Во дворах высятся скирды нового хлеба, почти рядом с хатами тянутся нивы с блестящей стерней.
На нивах, точно побитая рать, темнеют неубранные снопы, стелется длинными рядами еще не связанный в снопы хлеб и, сбившись в плотную лаву, кое-где одиноко стоят клинья недокошенной пшеницы.
А над всем разносится густой аромат свежего степного сена.
Как прекрасна, как роскошна эта степь!
В овраге тихо и грустно. Над ним сияет луна. Вдоль него растянулись длинной лентой кудрявые вербы. Из-под верб оторвались и поплыли над росистой травой прозрачные тени. Что-то фыркнуло… Волы. За волами вынырнула и остановилась в овраге косматая фигура.
На голове у нее накручена узлом какая-то рвань, длинная свитка подпоясана белой тряпкой, на ногах тяжелые мужицкие сапоги, в руках - кнут. Из этой кучи отрепьев выглядывает мраморное девичье личико с огромными прекрасными глазами. Девушка прижалась плечом к стволу вербы и подняла голову к луне. Глаза ее закрыты, руки опущены, как у спящей. Стоит и улыбается.
Дрогнул сонный воздух, и гамма серебряных звуков, смешиваясь и переливаясь, понеслась над оврагом и далеко вокруг наполнила собой степь.
Потом из моря звуков выделились звонкие, будто из серебра выкованные, слова песни:
Яром, яром, пшениченька ланом,
Горою овес.
Не по правдi, мелодий козаче,
Зо мною живеш…
Слова все, до единого, повторило звучное эхо; ни одно не ускользнуло. Девушка умолкла и опустила голову. Снова все стихло. Только где-то далеко, дрожа в воздухе, замирали последние отголоски песни.
Вербы стоят - не шелохнутся. Сквозь их ветви тут и там проглядывают далекие звезды.
Девушка подняла большие глаза и долго всматривалась в серебристую даль. Поднимала руки, что-то тихонько шептала, качала горестно головой.
Снова встрепенулся воздух, и серебряные звуки разбудили степь.
Девушка зажмурила глаза. Она грезит и поет.
И мерещится бедной девушке в ветхих лохмотьях, что не батрачка она, не сирота. Она - единственная дочь богача-отца. У нее шелком расшитые сорочки, дорогие ковры, серебряные дукаты… Но не милы ей они - не любит ее молодой казак. А казак этот такой молодец, каких теперь уже не бывает: он в роскошном наряде, сияющем, как солнце. Под ним играет вороной конь, а у этого коня горят на ногах золотые подковы, серебряные блещут стремена. Сидит казак на коне перед ней, красивый и вольный, как ветер степной, а она стоит перед ним, печальная, и тихонько укоряет его за то, что не по правде он с нею живет…
Грустит, разливается девичий голос, и звенит, разносится по сонной степи живой рассказ о девушке и изменнике-казаке.