Ей и этот нравился. Нравился даже, может быть, больше того, да не знала, как к нему подступиться. Он по-новому смотрел, по-новому скручивал цигарку, у него появилась привычка резким движением головы поправлять свисающий на лоб тяжелый полуседой чуб. И как ей нравился этот загорелый лоб, этот куцый, уползающий из-под его власти чуб!
Она впервые по-настоящему, всем существом своим пожалела, что нет у них ребенка. Некому было в минуты тишины побежать голыми ножками, взобраться к нему на колени, взять все это богатство в свои ручки, а то, что принадлежит детям, одновременно принадлежит и их матерям.
Она проклинала свою бесплодность, шершавыми пальцами щупала диковинный немецкий шелк. И нет-нет да и посмотрит еще краешком глаза: вдруг узнает?
"Вот это мой дом, барышня…"
Лампа потухла. Нуца встала и стыдливо, вороватыми движениями начала стелить постель. Ходила на цыпочках, застилала не дыша, словно совершала какое-то таинство. Две большие подушки после долгих лет разлуки снова легли рядом, одеяло дохнуло холодом другой комнаты.
Сказала, будто оправдываясь:
- Господи, как я устала…
Разделась в углу, тяжелой, давно не летавшей птицей мелькнула белая рубашка, и она скользнула под одеяло. В доме настала сладкая, многозначительная тишина - вот, вернулся муж с войны.
Было что-то дикое в этом древнейшем обычае вести супружескую жизнь. Он только вошел в дом. Она только что увидела его. Они еще ничего толком не успели рассказать друг другу. После долгой разлуки их привычки, их взгляды заново знакомились. Оба они искали какого-то смысла в этой близости, какую-то радость в общении друг с другом. Но вот вмешалась постель, сказала грубым будничным голосом: "Ладно вам, чего уж там…"
Мирча чувствовал, как, сидя на маленькой скамеечке, с каждой минутой тупеет. Стал искать что-то по карманам, то застегивал, то расстегивал воротничок гимнастерки, потом поднялся, вышел в соседнюю комнату. Закурил, достал фотографию девушки в белой кофточке, стал разглядывать, посвечивая папироской, и вдруг сжалось, похолодело все внутри. Девушка в белой кофточке больше не улыбалась. Чешки не любят, чтобы им изменяли, они доверяют только раз, только один раз.
"Да неужели я не говорил тебе, что женат?!"
Увы, случилось так, что он забыл в свое время сказать правду. Теперь уже было поздно, теперь все кончилось. Девушка просилась домой, она требовала, чтобы ее немедленно отвезли на родину, а туда ему уже было не добраться. Мирна вздохнул и после этого глубокого, до боли в затылке, вздоха показался себе таким же растерянным и злым, каким уехал когда-то на войну.
Попытался еще раз прочесть адрес на обратной стороне фотографии, затем ногтем аккуратно выскреб надпись, достал большую застекленную рамку со старыми, давно усопшими дедами и поставил в уголочке карточку девушки в белой кофточке. В сенях потушил папиросу, вошел тихо, виновато, на цыпочках.
А может, он не дикий, может, он бесконечно мудрый, этот древнейший обычай вести супружескую жизнь? Может, начав все сначала, они бы никогда не стали мужем и женой?
Взошла луна. Бледный луч ласковым котенком пополз по глиняному полу. Тихо отсвечивают белизной четыре стены, гордые тем, что хозяева взяли их свидетелями своей первой встречи. Первой потому, что только в темноте, под теплым одеялом, Мирча впервые вернулся с войны, а его заскучавшая жена выбежала далеко-далеко ему навстречу.
Она и теперь стоит в своем уголочке под стеклом, эта девушка в белой кофточке. Чешки - они хороший народ. Девушка все поняла, все простила. Раз в неделю она ждет, когда в субботу придет Нуца и в спешке вытрет стекло чистой тряпочкой. И снова засмеется девушка своим знаменитым смехом: не то хочет сказать "да", а может случиться, что скажет и "нет".
Мирча почти забыл о ней. Только изредка, оставшись один в доме, достает эту карточку и гладит шершавыми пальцами ее зубчатые края и становится грустным-грустным… Что поделаешь! Мы еще не научились радоваться, прощаясь со своей молодостью, и, надо думать, никогда этому не научимся.
Тайная вечеря
Одновременно с возвращением Мирчи в степи наступила пора бесконечного шепота, нескончаемых удивлений. Тружеников Сорокской степи всегда занимало все чрезвычайное, из ряда вон выходящее, и теперь удивлению не было конца.
- Ну и ну…
- Вот именно - ну и ну. Теперь хоть сверху вниз съезжай, хоть снизу вверх карабкайся, один черт.
- Постой-постой, ты о чем это?
- А ты о чем?
- Я просто так, на всякий случай сказал - ну и ну. А что, есть новости какие?
- Новости-то, конечно, есть, да тебе только слово скажи - тут же растрезвонишь.
- Кто, я растрезвоню?! Зря ты человека, то есть меня, обижаешь. Ей-богу, зря.
- Ну ладно, черт с тобой. Только - уговор.
- Да говори ты, не тяни душу!
И тот выкладывал, что у него было. Иногда новости приходили крохотные, всего-то каких-нибудь два-три слова, другой раз бывали длинные, запутанные, полные противоречий, и нужно было немало потрудиться, чтобы привести их в божеский вид, но какими бы они ни докатывались до Чутуры, эти новости всегда вгоняли крестьянина в глубокое уныние - не доведи господь, чтобы такое случилось.
Уже больше года люди жили слухами. Эти таинственные шепоты стремились уничтожить последние остатки душевного спокойствия, ниспровергнуть любые наметки на завтрашний день. И хотя в каждую деревню они приходили в разных изложениях и принимали и понимали их по-разному, по существу, речь шла об одном - война. Новая война. Не успела та, четырехлетняя, кончиться, и вот тебе новая. И что за важность, что речь шла о маленькой, местного значения схватке - все-таки это была настоящая война с выстрелами, с ранеными, с запланированными атаками и неожиданными контратаками.
Единственное, чего недоставало этой маленькой войне в отличие от большой, - это линии фронта. То есть она, конечно, где-то существовала, но только условно, и на этот счет у каждого крестьянина в Сорокской степи были свои догадки, каждый устанавливал ее по-своему. Ну а что там в этих догадках было верного, а что надумано - этого никто не мог сказать. И самих войск, участвовавших в схватках, тоже не видно было. Говорили, что они прячутся по лесам. Бессарабцы, попавшие вместе с армией Антонеску в плен и теперь возвращающиеся из лагерей, дезертиры из румынской, дезертиры из Красной Армии, жалкие потомки прославленных конокрадов и просто разные любители приключений, сколотившись в отдельные отряды, засели в лесах. Целыми днями отсыпались, играли в дурачка, а глубокими ночами устраивали налеты на степные деревушки. Говорили, что они особенно охотятся за сельскими властями, рассказывали, что убиты уже два председателя сельсовета, три милиционера и один глухонемой, имевший привычку ночами шляться по лесу вместо того, чтобы отсиживаться в своей конуре. Правда, иногда случалось, что две-три ночи подряд было тихо, и тогда страх охватывал деревушки. Поговаривали, что в лесах готовятся к большой схватке и что через денек-другой настанут самые что ни на есть черные дни.
Сами по себе эти банды, конечно, не были сильны, но говорили, что у них связи. По ночам будто бы к ним прилетают самолеты - не то американские, не то английские. И еще говорили, что их наверняка поддерживает какая-то часть степного крестьянства. И хитры ведь, изуверы такие. Вот он ходит, чутурянин он или нуелушанин, пашет он там или косит, и вид у него мирный, и поговорить с ним можно по душам, но что там у него на душе - один господь знает. Ведь кто-то кормит этих лесных бандитов, кто-то собирает для них оставшееся в поле оружие, кто-то наводит их на след.
А время стояло хорошее, теплое. Каждый день с утра степь окутывалась туманом, настроение было беспечное - люди бездельничали, проводя целые дни в какой-то сладкой полудреме. Самые что ни на есть работяги, и те, которых сначала нужно было сдвинуть с места для какого-нибудь дела, и врожденные лентяи - все эти разноликие слои общества вдруг породнились меж собой, и, нерадивые, беззаботные, дав, как говорят молдаване, своим внутренностям поспать, они только и делали, что сплетничали и обменивались новостями. Поля зарастали сорняками, скотина маялась непоеная, неухоженная, детвора терялась, оставшись без обычных нравоучений, жены тоже отбились от рук, и вообще жизнь деревень как-то сошла на нет - ни тебе свадеб, ни драк, ни похорон, ни будней, ни праздников.
То есть на первый взгляд казалось, что ничего такого не происходит и вся жизнь течет умеренно, спокойно, как исстари повелось. Деревни по-прежнему просыпались чуть свет, и каждый кидался туда, куда сам себе наметил накануне вечером - кому нужно было на прополку кукурузы, хватал тяпку и спешил в поле, у кого были дела на ярмарке, отправлялся чуть свет, пока стояла прохлада и хорошо было идти, у кого водился скот, выгонял его под присмотром малышей на пастбища, и только гуси, ягнята да сами хозяйки, готовившие обед для работающих в поле, оставались в деревнях. День казался на редкость удачным, спорым, но все это бывало только самой ранней ранью. С первыми теплыми лучами солнца какой-то сладкий туман окутывал степь, и все в этом тумане качалось, все плыло: и заросшая сорняками кукуруза, и пыльная дорога, и бело-рыжая телка на зеленом склоне пастбища, и закипающие на летней печурке горшки. Вместе с теплыми лучами солнца, вместе с этим молочным, в радужных разводах туманом все, что окружало человека, точно в сказке, мягко сползало со своих насиженных мест, раздваивалось, растраивалось, размножалось до бесконечности в похожих друг на друга предметах, затем они начинали складываться обратно, и степному плугарю было чудо как хорошо стоять, опершись на черенок своей тяпки, и следить прищуренными, сонливыми глазами за всей этой кутерьмой.