На этот раз, возвращаясь по своим домам, чутуряне совершенно неожиданно для себя натолкнулись на вкусный, дурманящий запах спелых груш. Ребятишки, засыпающие на руках своих родителей, тут же оживились, Онаке Карабуш стоял у своей калитки, а рядом с ним, на земле - две огромные плетеные кошелки.
- Ну, у кого там карманы?..
В Чутуре никогда и никому не приходило в голову торговать фруктами. Их просто ели, воровали по ночам, раздавали, угощали, изредка, когда не лень, сушили на зиму. Карабуш не любил сушеных груш. Набив кошелки, он взял в каждую руку по две-три груши и, скользя взглядом по ногам шедших мимо людей, спрашивал сердито, недовольно, точно ему надоело держать груши в руках:
- Кто там говорил, что у него карманы?
А чутуряне ломались, они норовили пройти дальше. Они смутно помнили, что с этим человеком лучше не связываться, у них были какие-то счеты с ним, но теперь, при этом запахе, они не могли вспомнить, какие у них претензии к Карабушу. Они очень спешили, у них появились какие-то срочные дела, а у ребятишек, которых они несли, прямо слезы выступали, они вцепились взглядами в эти кошелки и замерли.
- Возьмите хотя бы детям гостинцы. Как они любят груши, боже мой, как они любят! Прошлой ночью устроили налет - думал, снесут и сад, и забор, и дом. Теперь вот решил: лучше самому раздать - меньше убытку будет. Возьмите, дайте своим детям, а сами, даст бог, отведаете груш уже в будущем году.
Первый мальчик, получив грушу, впился в нее руками, зубами, облился, захлебнулся сладким, пахучим соком, а это зрелище стало невыносимо для остальных маленьких чутурян: они завопили, каждый одно и то же, и кошелки Карабуша мигом опустели. Когда он возвращался из сада, снова наполнив их, возле ворот уже была толпа и рев стоял невообразимый. Дальше все было еще проще: ребятишкам просто не терпелось, пока он принесет кошелки, и они гурьбой побежали вслед за ним прямо в сад.
Когда стемнело и длинная улица опустела, в саду Карабуша уже не пахло грушами. Онаке, сидя на завалинке, лихорадочно шарил по карманам. Тинкуца так и не отведала в том году груш, теперь она требовала свою долю, хотя бы одну, и Карабуш, каким-то чудом раздобыв сморщенную грушу, глубоко, всей грудью победно вздохнул. Чутура была взята и на этот раз. Он еще и сам не знал, как это случилось, но битва была выиграна.
Съеденные в детстве груши не забываются долго, иногда остаются на всю жизнь. К тому же ребятишки плохо понимали, сколько раз в году родят сады. Они запомнили дом, калитку, человека, стоявшего с двумя кошелками груш, и норовили почаще пройти мимо и, став у забора, разглядывать садик. Увидев Онакия Карабуша, они улыбались ему, как старому знакомому, а сам Онаке, когда у него было свободное время, подходил к ним и заводил интересные разговоры, например, о том, какая груша вкуснее - та, которой тебя угостили, та, что выросла в саду отца, или украденная. Увы, украденные оставались самыми вкусными - это было куда как нехорошо, но это была святая истина.
Чутурянам не очень нравилось, когда их дети спешили поучиться уму-разуму у других. К тому же им надоело отрывать по вечерам свое потомство от плетеного забора Карабуша. Они недолюбливали этого человека и по глупости своей стали его должниками. Долгов чутуряне не любили, особенно мелких, от которых можно избавиться тут же. К счастью, стояла осень, и вот уже Онаке Карабуш плетется с поля домой, а у калиток его дожидаются чутурянки, спрятав под передником пару слив, яблоко, кисточку винограда.
- Возьмите. Конечно, урожай в этом году не очень…
Онаке Карабуш оскорблен этими предложениями. Глубоко засунув руки в карманы, плетется своей дорогой, но чутурянки не сдаются.
- Да хватит вам ломаться! Это же гостинцы, пусть попробует сладкого…
И только тут Онакий Карабуш по-царски останавливается, из-под бровей смотрит долго на этих глупых баб, грустно улыбается, говорит тихо, как на похоронах:
- А кого, скажите, угостить мне сладким? Сыновья не вернулись, дочка уже сама себе хозяйка. Вот, думал, может, внуков, да ведь кто знает, слышал, как-то на днях, люди говорили, что зять вряд ли вернется…
И, не дождавшись, что скажут односельчане, идет дальше, гордый и непримиримый, оскорбленный в своих самых лучших чувствах, а женщины стоят растерянные у ворот, и дрожат в их руках пара слив, яблоко, кисточка винограда.
Нуца перестала хромать. Она снова стала бегать к соседям, "занимать" на ночь ребенка, а Чутура, сочувственно следя, как неумело ведет она за ручку детей, понимающе качала головой: а что, попробуйте прожить в одиночестве пять с лишним лет! Тут и околеешь, и ума лишишься.
Нуца торопила себя с утра до вечера, она везде поспевала, ее беленький домик проветривался и кого-то ждал, а Чутура радовалась: вот ведь хваткая баба, повезет же какому-то мужику! Нуца бегала к старикам за советами, терпеливо выслушивала их лепет, а Чутура, бесцеремонно перебивая стариков, говорила: "Не слушай ты их, они давно все перезабыли, ты лучше сделай вот так…" Нуца подоставала свои самые некрасивые наряды, а Чутура ее укоряла: "Чего это тебе вздумалось? Придет время, еще и накукуешься, и наплачешься, и никто вслед головы не повернет".
Нуца любила свою деревню, всю целиком и каждого человека в отдельности. Она все норовила почаще с ними встречаться, побольше с ними побыть, молча любуясь ими, счастливыми, а в это время ее карие глаза упрашивали: "Ну, пожалуйста, напишите пару строчек моему мужу. Не хотите меня хвалить - не хвалите, просто напишите, что я тут, с вами, что жду его…"
И тут Чутура начинала чесать затылки. Понимаешь ты, какое дело, ведь была ручка в доме, а вот запропастилась, прямо ума не приложишь, куда она могла подеваться! К тому же с бумагой не очень-то густо: лежали тут два листочка, да теща сдуру горшки с молоком накрыла, они промаслились. Прямо хоть плачь, ни ручки, ни бумаги…
Но, конечно, это был уже другой разговор. Ручка и бумага - это не такое великое горе, из-за которого должен хороший, здоровый человек ни с того ни с сего прихрамывать.
А сады в Чутуре зеленели и шептались по ночам. В этих садах должны были со временем поспеть и гостинцы для карабушских внуков. Он помнил этот долг за деревней, а когда Карабуш схватывал что-либо своей памятью, это было надолго. С ним шутки были плохи, особенно когда речь шла о ребятишках. Никогда не замечая сновавших мимо малышей, никогда не балуя их, он вместе с тем буквально зверел, когда их обижали.
Девушка в белой кофточке
Она пользовалась большим успехом. Эшелоны шли долго, через Польшу. Солдаты были в летах, в основном народ женатый, они ехали домой с решительным видом целомудрия, но она была хороша собой. И это решило все дело. Правда, этот триумф для самой девушки в белой кофточке оказался большой неожиданностью. Она была скромной, больше половины дороги ехала себе тихонько по чужому билету, и никто даже не подозревал о ее существовании.
Началось с того, что солдаты подоставали старые письма и стали их читать уже с точки зрения своего возвращения домой. Наиболее двусмысленные строчки читались вслух, на суд всего вагона. А там дошла очередь и до фотографий: а ну, давай посмотрим, какая она из себя?
Мирча Морару, молчаливый, смуглый сержант, с большим любопытством рассматривал фотографии товарищей. Был он самого высокого мнения о каждой из них, но писем своих не перечитывал, фотографией не хвастал. Возвращался он домой как-то странно: по его виду можно было думать, что он из армии, которую просто перебрасывают из одного тыла в другой.
Конец войны привел к распутью не только мир, но и каждую человеческую судьбу в отдельности. Потому-то, видимо, все и норовил этот сержант уединиться: все ему нужно было что-то понять, осмыслить, все он что-то копался в вещах, что-то куда-то перекладывая, и вот уже какой-то снайпер заметил высовывавшийся из его кармана зубчатый уголок фотографии.
- А ну, сержант, гони свою кралю сюда!
Она чинно и степенно начала свой путь по солдатским рукам, и у нее был огромный, ни с чем не сравнимый успех. В этом потоке любительских, спешных снимков со следами влажных пятен ее фотография была самой новой, самой крупной и даже в отличие от всех с зубчатыми краями. В этом мире грустных, нежных, задумчивых и наигранно беззаботных улыбок ее лукавый прищур сражал весь эшелон: не то она хочет сказать "да", но, может статься, с такой же легкостью скажет "нет". В этом несметном количестве простеньких перелицованных нарядов ее белая кофточка с короткими кружевными рукавами просто сводила солдат с ума. В этом множестве наивных и нежных надписей ее почерк вызывал великое уважение своей грамотностью и изяществом каждой буковки.
- По-вашему, что ли, написано тут?
Написано там было по-чешски, но Мирча, зная латинский алфавит, отвечал с известной осторожностью:
- Да, по-молдавски написано.
- И на что она, скажи пожалуйста, делает упор?
- Какой там упор! Жду, мол.
- И что ты думаешь, ждет?
- Кто знает!
Но было видно по его лицу, видно было по ее лицу, что она ждет, и солдаты радовались: вот же подцепил где-то, сукин сын! Небось даже генеральская дочка и та вряд ли обрадует такой улыбочкой!
В Жмеринке девушке в белой кофточке понадобилось пересесть на другой поезд, а поезда не было. Ей не нравился этот темный, набитый народом вокзал, она не смогла выпить ни одного глотка этой тухлой станционной воды. Она ехала в Молдавию, в Сорокскую степь, степь была уже где-то совсем рядом, и Мирча ходил по путям в поисках попутного поезда.