- Спасибо, Геннадий Васильевич. Если б не книги, к которым у меня жадность, я бы совсем потеряла власть над собою, расстроилась бы, изнервничалась, изленилась… Хорошо вам, у вас еще и дело есть. А мне делать нечего, книги - единое спасение и оплот. Вдвойне их глотаешь.
- А почему у вас нет дела, Валентина Сергеевна? Я давно к вам присматриваюсь, вы живой человек, вам бы не того нужно.
Валентина приподняла голову и весело посмотрела на Кириллова.
- Правда? Вы это замечаете? Ну, я вам скажу. Я тоже так думаю и книгами себя только утешаю. Без дела очень трудно. Но… теперь поздно. Сложилось иначе. Я хотела быть актрисой.
- Актрисой?
В голосе Кириллова не было особенного увлечения.
- Да, актрисой. Но не вышло. А теперь поздно.
- Мне кажется… Впрочем, если это ваше истинное призвание…
- Нет, нет, поздно. Да и характера такого нет, чтобы в двадцать восемь лет начинать с азбуки. Пока выучусь - молодость пройдет. А куда без молодости? Нет, я дилетантка. Беда в том, что душа у меня не дилетантская… И что это я перед вами разоткровенничалась? Это на меня не похоже…
- Нет, говорите, - произнес Кириллов и подвинул свой стул ближе к огню. - Я нелюдим, не очень люблю общество, а с вами мне хорошо. У вас живая душа. Скажите о себе.
- О себе? Знаете, если бы я не была уверена в вашем простодушии, я бы сказала, что вы хитры. Лучший способ расположить к себе человека, это вызывать его на разговор о себе, слушать его с интересом… Я знаю этот способ…
Она невольно кокетничала с ним, но он не замечал.
- Нет, - сказал он. - Я не для того. Мне просто интересно.
- Что же вам интересно?
- Вы. Как вы живете, откуда у вас эта страсть к книгам… Ведь у меня она тоже…
- Я вам интересна? Право, рассказывать нечего. Угадывайте сами.
- Я почти угадал.
- Что?
Она совсем подняла голову и смотрела ему в глаза.
- Можно говорить просто?
- Да… Как между людьми…
- Я думаю, у вас жизни не было. Она прошла мимо, стороной, были только книги.
- Это заметно?
- Нет. Только я один могу видеть, потому что я слишком хочу угадать вашу душу.
Он остановился. Ему почудилось что-то странное в своих собственных словах.
Валентина тоже молчала. Потом она произнесла грустно:
- Да, вы почти угадали. Почти, - потому что вы, вероятно, думаете, что если б я видела жизнь близко, все испытала сама, все пережила, - я была бы умнее, лучше, сильнее. А это не так. По существу, я чуть не так же неопытна, как вот эта институтка Сонечка, которую вы сейчас видели. Я бы так же, как она, могла воскликнуть с любопытной тоской: а хорошо, должно быть, любить и быть любимой! А между тем я не воскликну. И у меня, и у нее белые страницы в прошлом. А ведь есть между нами разница? Так все это - книги. Книги и есть уже жизнь. И книги еще лучше учат, чем жизнь… если умеешь их перерабатывать в душе, как жизнь.
Кириллов подумал, потом вдруг спросил угрюмо:
- А ведь вы замужем были?
Этот вопрос звучал резковато, но Валентина не обиделась.
- Была, - сказала она, усмехаясь. - Мой опекун, любивший меня с детства, как дочь, женился на мне. Ему было пятьдесят восемь, а мне двадцать. Я ухаживала за ним и очень плакала, когда он умер.
- Значит, не любили его?
- Как? Как в романах пишут? Нет.
- И никогда не любили?
- Строгий допрос…
- Нет, не шутите. Я просто спрашиваю. Я оттого спрашиваю, что мне нужно знать, угадал ли я вашу душу.
- Я знаю, знаю… Мы друзья. Я оттого и говорю вам. Нет, не любила. Так, иногда, как будто намек, начало чего-то, предчувствие. Но сейчас же все кончилось - обстоятельства или так… Нет, я никого не любила.
- Но ведь вас любили?
- Не знаю. Я пугалась и уходила от любви, которую часто вызывала намеренно. Видите, как я с вами искренна. Постойте, впрочем… Не всегда так случалось… Любовь одного человека я выносила долго, она мне нравилась, и я привыкла, это началось еще при жизни мужа. Но сам он мне не нравился, я не могла бы его полюбить. И еще он мне потому не нравился, что я часто, для него же, должна была лгать ему. Вероятно, так всегда бывает при любви. Я и боюсь, когда любовь близко. Впрочем, теперь все кончено.
- Отчего же?
- Мы как-то разошлись. Перестали понимать друг друга. Он значительный человек, только мы не пара. Я хочу вперед смотреть и думать, а он все только около себя. Скучно.
Кириллов встал и прошелся по кабинету. Совсем стемнело. Только угли в камине тлели багровым пятном и белые кружева на платье Валентины казались розовыми, как горячее тело.
- Будем друзьями, Валентина Сергеевна, - сказал вдруг Кириллов и протянул руку. Голос у него стал другой, точно не его. - Вы простите, если я вас неловко спрашивал. Я хотел знать. И я одинок, и у меня все книги. Вот и будем помогать, я вам, а вы мне. Да? Скажите, если не хочется, если вы думаете, что мы не товарищи. Я этого, знаете, никому не говорил. А вот мне сразу почудилось, что у вас живая душа.
Валентина тоже встала и обеими руками взяла его руку.
- Хочу, будем друзьями, - проговорила она. - Я в вас тоже чувствую хорошее.
Яркий свет от внесенной лакеем лампы ослепил ее, она невольно закрыла глаза ладонью. Кириллов отошел к столу.
- Наденьте абажур темнее, - проговорила Валентина. - Письмо? Городское?
- Посыльный принес.
Валентина взглянула на адрес и узнала почерк Звягина. Детское любопытство проснулось в ней на минуту.
- Вы позволите? - обратилась она к Кириллову, разрывая конверт.
Письмо было очень коротко.
"Я понял, - писал Звягин, - что я жил обманом. Вы открыли мне глаза. И я вижу, что любви к вам у меня нет - и не было никогда. Я сохраню к вам самое сердечное расположение и от всей души хочу, чтобы вы нашли свое счастье, как я постараюсь найти мое".
Валентина ни на минуту не усомнилась в искренности письма, хотя человек более опытный, вероятно, заподозрил бы что-нибудь иное, - и ей стало на мгновенье больно. Слова были оскорбительны, почти грубы.
Кириллов заметил тень на лице Валентины.
- Вас что-нибудь расстроило?
- Нет… - солгала она, невольно краснея. Но не было сил показать ему такое оскорбительное письмо. - Нет, это так, записка. От Звягина.
- Звягин? Это, кажется, мой оппонент… Я был у него однажды… Странный человек! Потом он приезжал в Москву и заходил ко мне. Рассказывал мне, между прочим, что женится и получает место учителя, почти профессора, в одной частной гимназии, женской, здесь. Будет читать барышням историю литературы. Что ж, он способный. В нем только нет последовательности, а какая-то неудержимость.
- Он женится? - переспросила Валентина.
- Кажется, женился уже.
- Вы не знаете, на ком? Не на Бонч?
- Право, не могу сказать наверное. Помнится, будто на ней.
Валентине стало еще больнее. Но она уже решила скрыть боль и произнесла веселым тоном, меняя разговор:
- Так вы будете меня завтра слушать на благотворительном вечере графов Нератьковых? Вот вы увидите, какая бы я была актриса!
- Я избегаю этих вечеров в высшем обществе, да еще благотворительных, - сказал Кириллов. - Но для вас пойду.
Он стал торопливо собираться - и ушел как-то сразу, неловко, неожиданно. Валентина осталась одна.
Она села в кресло и задумалась. Думала о Звягине, думала долго и пристально - и мало-помалу боль оскорбленного самолюбия стала проходить. Когда она в глубине сердца была к чему-нибудь очень равнодушна - у нее являлась доброта, даже сострадание. Можно жалеть, проходя мимо, нельзя только мстить и негодовать, зевая. Особенная доброта и снисходительность уже сами служат признаками равнодушия. И Валентине подумалось, что если Звягин будет счастлив, то это даже к лучшему, что он ее не любит и женится.
Книги не дали ей ключа к темному сердцу человека, больного любовью, а может быть, и равнодушие мешало видеть глубже. Она не понимала Звягина, ни его лжи, ни его правды, ни его воли. И Звягин стерся в ее мыслях. Она стала думать о Кириллове - и вдруг сказала себе: "Вот, если б этот любил меня… Я хочу его любви". И сейчас же сама смутилась перед собой. Его любви? Зачем? Перед ним у нее нет даже волнения влюбленности, которое она иногда испытывает… Зачем его любовь?
И все-таки в глубине души какой-то упрямый голос твердил: "Хочу, хочу его любви".
IX
Звягин шел по аллее Летнего сада и думал о свободе.
Декабрьское утро было очень тихо, очень снежно. Зимний свет сквозь низкие, но бледные облака лился неяркий, и кругом все казалось кротким. Бесшумно взрывая не успевшие промерзнуть белые, глубокие снега, мелькали санки вдоль Царицына луга. По сторонам расчищенной аллеи возвышались сугробы, закрывая высоко стволы черных деревьев. С веток, отягченных белым покровом, порою мягко и бесшумно падали снеговые хлопья, когда серая, голодная ворона задевала сук своим крылом. Порою и с небес, с особенно низко проходящего облака вдруг начинали медленно опускаться мягкие, точно ничего не весящие, пухлые хлопки снега. Серовато-белая даль на Неве, за Невой была туманна и тиха. И даже не было дали - она исчезала в этой кроткой мгле. Казалось - все сблизилось, мир окружился тесными стенами, и мягкие, сонные, снежные и ласковые стены говорили человеку о спокойствии, дремоте и вечной покорности.