Учил когда-то… Король какой-то лапоть у себя повесил, в герб вписал: "Из мужиков поднялся!" Ну, и у Василия Поликарпыча был свой "лапоть", стоял в уголку, в конторе – первый его лоток, как память. А у Марьи Тимофевны была брошка. Заказал ей к золотой свадьбе Василий Поликарпыч брошку: золотое плетеное лукошко, полно малины, рубинами доверху! Сам придумал. Ну, скажите… хорошему поэту впору?.. А она про заказ как-то разузнала – ладно! Съездила куда-то, ни единая душа не знала. Пир, гости… показывают подарки, – совсем недавно было. От Марьи Тимофевны Василию Поликарпычу подарка нету! Ну, дивятся. И Василий Поликарпыч какой-то не свой ходит. Она ему: "Уж прости, забыла!" А он всегда деликатный: "Ну, что ты, Манюша… ты у меня подарок!" А сам расстроен. Все помню, хоть здорово я тогда урезал. С протодиаконом мы тогда за "русскую славу" пили, на войну я ехал. Подходит ужин. Ну, уж… рассказывать не буду. Всего было. Приехал сам вице-губернатор, – понятно, и исправник… Перед сладким протодиакон разодрал такого… ей-Богу, лопнуло в коридоре стекло у лампы! "Многая лет-та-а-а!." Одну старушку из-за стола под руки выводили, на мозг ей пало! Знаете, как у лошадей "оглум" бывает?… И вот, как музыканты протрубили, – двери настежь, и вносят двое… Под розовой кисейкой, на стол, на середку ставят! Ну, все понятно… Перед "молодыми". Встала Марья Тимофевна во флёрдоранже, лицо – как старинная царица… или будто Марфа Посадница! Черты у ней – старое серебро на перламутре! Влюбиться можно. И вот подымает она кисейку… – ивовая корзина, а в ней и цветная тебе капуста, и редиска молодая, и молодой картофель, и – "огурчики зелены", верхом! А посередке – портрет самой Марьи Тимофевны, во флёрдоранже. И все это, до корзины, – из марципана, чудеснейшей работы, от Абрикосова Сыновей! Как увидал это Василий Поликарпыч, поднялся, так это часто-часто затеребил бородку, голову так вот, бочком да кверху, приложил к щеке руку да как говорочком пустит бывалое… "О-гурчики зеле-ные!.." И заплакал, обнял Марью Тимофевну, под крики. Смотрю, как поднялся протодьякон, здорово был в заряде… и давай орать: "Сельди га-лански… ма-рожено… ха-ро-о-ши!.." Всех уложил врастяжку. Подошел к Марье Тимофевне, кричит: "Берите ее в министры! у нас министры не быстры!" А тут вице-губернатор!.. Ну, ничего, смеялся. А потом комплимент Василию Поликарпычу преподнес. Вынул его из-за стола, как ребенка, на руки взял, помните, как в "Соборянах"… – поцеловал осторожно и возгласил: "Твоей головой, Вася, всякую стену прошибить можно!"
Все о них рассказывать если, – роман выйдет. Пиши – Россия!
Помните, конечно, как девки наши или молодухи ягоды по дачам продавали? Голос певучий, мягкий, малиновый, грудной. Красавицы какие попадались! Стоит за решеткой, беленькая, цветной платочек, с решетом клубники или малины, сама малинка. "Не возьмете, барыня, малинки? Садовая, усанка… хорошая малинка?.." Таким шелковым говорком стелет, как мех лисий. Не то что парень – трубой выводит, хоронит будто: "Садовая мали-на-а!" Другая попадется – сливками обольет, – глазами – лаской, ситцевая бабенка наша, сама малина со сливками! На нашем севере ягодки попадаются такие!.. И глаза, и губы… – цветы-сады! Помните: "В саду ягода-малинка под закрытием росла…"? Такая и была Марья Тимофевна наша, Маша-ярославка, ягодная Маша. Вся из русского сада вышла. Должно быть, была красавица. Я ее помню уже пожилою, вальяжною, боярыней. Отец говорил: "Была первый сорт, навырез". Светлая, глаза с синевой, белолицая, и застенчива, и бойка, и тиха, и жарка… Маша! Привезли ее, сироту, в Москву, к тетке, – ягодами торговала тетка на Смоленском рынке. И пошла она носить ягоды по дачам, со всякою овощею, по сезону, А зимой – с мороженой навагой, на салазках, с мерзлыми карасями, – стучат-то, как камни! – с белозерскими снетками, с селедкой переяславской, с мочеными яблочками, с клюквой. Пешая всегда, и в дождь, и в ведро, и метель, и по грязи. Ночами ходила за товаром, из садов прямо забирала, – днями напрашивалась по дачам, у заборов. Ее скоро признали, полюбили – ярославку, "ягодную Машу", – так и звали. Сколько соблазнов было! "Прошла чистою ягодой, не помялась, не подмокла!" – шутил, бывало. Василий Поликарпыч. Кому и знать-то? Скажет, а Марья Тимофевна закраснеет. Смотреть приятно. Стыдливая красота… – теперь не встретишь, по опыту уж знаю. И сама, и товар – всегда на совесть.
Скоро бок о бок с нею стали встречать парня-ярославца с лотком, с корзиной на голове, с тележкой – веселого, разбитного, умевшего говорить, под песни. Он так и сыпал: "Ваше сиятельство, ваше степенство, ваша милость… сударыня-барыня… да вы глазками поглядите, зубками надкусите.,!" – прикидывая метко, кому как впору. Под его певучую игру торговца, за его свежесть и пригожесть, за белые его зубы – смеющимся горошком – любили у него покупать дамы: он приносил веселье. Сколько же он знал всяких приговорок! – теперь забыто. Бывало, слышат голосок разливный: "Ко-ренья… бобы-го-ро-шек, младой карто-фель… цвет-на ка-пуста… редиска молодая… огурчики зелены!.." И в каждом звуке вы слышите и хруст, и запах, прямо, ну… вырезал словами! "Вася-певун едет!" – улыбались, брали. "Барышня-сударыня… огурчик! извольте – надкусите… мед-сахар! огурчики… все как омурчики… Дынька-с? Барышня, прикажите… не потрафлю – накажите, оставляю без денег-с… Живой сахарок-с, извольте кушать! Прикажите-с? Сахар к сахару идет-с… ротиком накусите, – царская-с! самого дамского вкуса-аромата, нежна, пухла, как вата… губки румянит, красота не вянет! Прикажите!.." И покупательницы смеялись:
– И хитрюга же ты, Василий!.. Сразу видно, что ярославский!..
– Далеко сразу не увидишь… из-под Ростова, села Хвос-това… Не я, барыня, – товар мой хитрый. Не дохвалишь – в канаву свалишь. Каждый день по четыре пуда на голове таскаю. Прикажите, сердце освежите… Парочку-с или… тройку? Есть для вас одна канталупа!..
Заглядывались на красавца ярославца. Ему сватали ого-родникову дочку с большим приданым, вдова одна с капиталом набивалась, но ярославец наметил Машу. Повенчались и повели дело шире. Маша открыла палатку на Смоленском, Василий – на Болоте, оптом. Подрастали дети. В Охотном была же фруктово-колониальная торговля, на два раствора. Василий Поликарпыч приглядел по дешевой цене, в рассрочку, запущенную усадьбу с фруктовым садом, завел грунтовые сараи-оранжереи – для деликатных фруктов, заложил яблочные сады, ягодное хозяйство – "Манину забаву" – и отпустил Марью Тимофевну на вольный воздух. Дочерей повыдавали замуж, подрастали внуки. В Охотном на фруктово-бакалейном деле остался уже почтенный Поликарп Васильич, в золотых очках, профессорского вида, уважаемый деятель фруктово-колониальной биржи, а Василий Поликарпыч, уже именитый, поставщик Двора, Праги, Эрмитажа, Дюссо… – и заграницы, к Марье Тимофевне перебрался, – "под яблоньками соловьев слушать"! Ну вот, "соловьи" и прилетели.
Метрдотели в шикарных ресторанах предлагали в разгар морозов: "Первая земляника, "королева"… персики, шпанская вишня – "Щечка Лянператрис"… от самого Печкина-с, отборные-с?!"
Золотые гербы-медали стояли на обертках, выжигались на ящиках, в отправку. Оранжереями ведал "волшебник-гений", ярославец от графа Воронцова, бывавший на выставках в Европе – "с одной корзинкой". Лежали его персики и сливы, клубники – на русских кленовых листьях, на русском мохе, в лубяных коробках, под стеклянными колпаками мальцевских заводов. Стоили эти выставки Василию Поликарпычу "за пять тысяч!" – но… – "для чести-с, для русской славы-с!". И все – выхожено ногами, вымешено по грязи, вымочено дождями, выкрикано осипшим горлом – долгими-долгими годами.
И вот я въезжал в "манинское царство", в радостную когда-то "чашу", в царство веселых фруктов, созданное трудами ярославцев. И еще чем-то… – любовью, честью, гордостью, сметкой, волей – всем повольем, что из дикого поля-леса вывело в люди Великую Россию.
Въехал – и не узнал и дома! Где порядок? Зеленые кадушки, усыпанные красным песком дорожки, газоны с зеркальными шарами, птичники с царственно-важеватою цесаркой, с павлинами на палках, с корольками? Где серебристые, палевые, золотистые, трубчато-веерные воркуньи, турманки, шилохвостые, монашки? Где пекинские, с шишками на носах, утки, гуси, несшиеся, бывало, на белых крыльях в аллеях, зарей ноябрьской, крепкой, вздымая красные вороха морозных листьев, оглушая железным криком? Все слиняло, глазело дырой и грязью. В сосновом доме – светло, просторно вывел его хозяин – в бемских зеркальных окнах, чтобы светлее было, – торчала заплатами фанера, не смотрелись цветы в вазонах – гиацинты, глоксиньи, хризантемы, левкои, гортензии, гвоздики – по сезону глядя. Сидел за ними какой-то тупогла-зый, "молдаван грузинский".
На въезде встретил меня его помощник, задерганный человек, когда-то садовод-любитель, похрамывающий капитан в отставке, – знал я от агронома, – с большой семьею.
"Товарищ ветеринар?" – спросил он меня, тревожно нащупывая глазами.
"Он самый. Что вы тут натворили с жеребенком?"
Он уныло пожал плечами. Я намекнул, что положение мне известно, и он поблагодарил меня унылым взглядом.
"Пригласите заведующего! – скомандовал я. – Я буду у жеребенка".
Я приказал старику, чтобы ни одна душа не знала, что я знакомый, и чтобы не тревожил пока и Марью Тимофевну.
"А там увидим, смотря по ходу".
Он понял. За эти годы все стали хитрецами, иные – подлецами. Что это за товарищ Ситик? – вот что нужно.
Я нашел сосунка на травяном загоне, у конюшен. Он лежал, вытянув ножки стрелой, голова за спинку: его уже сводило. У загона стояла матка, вытягивала шею, ржала.
Явился товарищ Ситик, в кожаной куртке, тяжеловесный, важный, но в его маслянистых глазах грузина – или молдавана? – мелькало что-то, приглядывалось ко мне, искало. Я показал ему "ударную" бумагу, совсем небрежно, и сказал с нажимом, как я умею с ними: