Тендряков Владимир Федорович - Собрание сочинений. Том 5. Покушение на миражи: [роман]. Повести стр 18.

Шрифт
Фон

Я вспомнил совет моего добрейшего Бориса Евгеньевича: "Соперничайте в уступках… Ее желания для тебя должны быть выше своих!" И я уступил Майе скрепя сердце, предчувствуя осложнения.

2

Тихое окраинное место Москвы. Просторный светлый переулок с громадными, как отвесные горы, домами в самом конце проспекта Вернадского, от него две остановки на метро до университета и далеко до центра.

Мы заняли двухкомнатную квартиру уехавших в Кисловодск Майкиных родственников. Одна стена была сплошь увешана ярко раскрашенными масками, улыбающимися, плачущими, оскаленными, монголоидными, негроидными, совсем сатанинскими. Муж Майкиной тетки работал инженером-механиком на заводе точных приборов, а дома с помощью бумаги, красок, клея и лака творил эти маски, преувеличенно гневающиеся, издевательски радующиеся. А на полках половина книг на французском языке - Майкина тетка преподавала его в одном институте. Вокруг следы давно устоявшейся жизни, по-своему содержательной и, право же, красивой, но далекой для нас. Я удивлялся особенно маскам, хотя не скажу, чтоб они уж очень нравились своим сатанинством. Майя много о них слышала и раньше - одна из таких масок даже висела у них дома как подарок, - потому отнеслась довольно равнодушно и поторапливала меня:

- Нечего нам торчать возле этих харь, пойдем брать приступом Москву.

И мы пошли брать приступом…

Майя захотела пройти к Ленинским горам через университет.

Я и раньше бывал в новом университете - однажды на расширенном симпозиуме биологов и дважды по поручению нашего ректората утрясал какие-то не слишком сложные вопросы. Каждый раз подходя вплотную к центральному зданию, странно, я испытывал почти восторженное чувство собственной ничтожности - подъезды великаньи, не для простых смертных; колонны уже не монументальны, а обременительны для земли, холодеешь, представляя их давящую тяжесть; стены нависают над тобой всей своей запредельной устремленностью и, кажется, падают на тебя, но с той величавой медлительностью, которая несравнима с твоей короткой человечьей жизнью. Циклопическая цитадель науки, она для меня некое наглядное олицетворение научных свершений, открывших нам столь величественное, по сравнению с которым мы сами себя чувствуем чем-то микроскопически несущественным.

Похоже, что и Майя, впервые столкнувшаяся с новым университетом, испытывала то же самое. Она притихла, растерянно озиралась, запрокидывала голову, подавленно молчала, и в губах ее отчетливей, чем всегда, проступала беззащитная страдальческая складочка.

- Хотела бы ты тут учиться? - спросил я.

Она помолчала, ответила неуверенно:

- Мне кажется, я бы тут совсем затерялась.

Но вот университет остался за спиной, мы пересекли шоссе, приблизились к каменному парапету, и перед нами - Москва, необъятная, вкрадчиво тонущая в мутных далях и какая-то затейливо игрушечная. По черной реке плыли лебедино-белые речные трамваи, натужно тянулись неумеренно длинные баржи, груженные ярко-рыжими кучами песка, висели арочно-сквозные мосты, и, пока хватает глаз, как причудливый каменный сад, в истоме ли, в дремоте ли замерли за рекой сросшиеся друг с другом дома. И глаз вырывает из них то застенчивые купола Новодевичьего монастыря, то обойму труб теплостанции, то дымчатые силуэты высотных зданий. Великий город отсюда выглядит не пугающим, а зовущим, чувствуешь себя над ним великаном, почти господином. Смутные дерзкие желания кружат голову…

Неожиданно на нас нахлынула шумная толпа - мужчины в черных, не по сезону костюмах, женщины в ярких платьях… и невесты, невесты, не одна, не две, сразу несколько, все в белых свадебных платьях. Мы и не заметили, как к обочине подкатили разнаряженные в алые ленты машины с болтающимися детскими шарами и куклами-голышами на радиаторах. Оказывается, Ленинские горы - место паломничества молодоженов.

Я переглянулся с Майей и понял - она, как и я, испытывает сейчас что-то вроде умудренного снисхождения к женихам и невестам, окруженным суетящимися родственниками: у нас это уже позади, мы на шаг дальше ушли по жизни, а значит, на шаг их ближе к старости. Ощущение превосходства и роковой необратимости.

Смех, шум, толкотня, крики и обидное невнимание к раскинувшейся Москве. Наконец прибывшие стали разбиваться на кучки - на каждую по невесте! - и фотографы в рьяных позах стали целиться на них объективами, запечатлевали великий город для брачного фона.

Мы полюбовались и не спеша двинулись под тенистой зеленью Воробьевского шоссе к метро, к одной из самых красивых станций, нависшей над рекой. Через каких-нибудь полчаса мы будем далеко отсюда, в центре каменного сада, который сейчас тонет в мутной дымке.

У Майи лучились глаза, губы обмякли, таили улыбочку.

Она ждала от Москвы щедрых подарков…

Москва должна подарить ей Плисецкую в Большом театре: "Буду рассказывать о ней своим внукам - видела великую артистку века".

Москва должна подарить ей театр "Современник" и Театр на Таганке: "Я слышала о них легенды, теперь хочу видеть эти легенды своими глазами!"

Москва должна подарить Третьяковку и Рембрандта в стенах Музея имени Пушкина…

Ну а помимо всего этого, Майя еще ждет от Москвы сюрпризов, сама пока не ведает, каких именно.

Вот сюрпризы-то сразу и посыпались, как только мы проникли в глубь Москвы…

Великой артистки века в столице не было - то ли она выступала где-то за границей, то ли где-то отдыхала.

Но в Большой театр, хотя бы и без Плисецкой!..

Увы, практически невозможно. Учреждения, занимающиеся обслуживанием иностранцев, закупают почти все билеты.

А "Современник" на гастролях.

А Театр на Таганке банальным образом ремонтируется.

Лето - мертвый сезон.

И был вечер, и было утро: день один! Он начался для нас парадом Москвы, а затем целиком ушел на выяснение неутешительных обстоятельств.

Но Третьяковку-то от нас Москва спрятать не могла…

На следующее утро мы устремились к знаменитому Лаврушинскому переулку и… оказались в хвосте длинной очереди.

Говорят, что Москва ежедневно пропускает через себя около двух миллионов проезжих. Если из них всего один процент пожелает посетить Третьяковку - уже двадцать тысяч человек! И москвичи тоже ведь в нее набегают…

Стайки пионеров под надзором ретивых вожатых, бородатая степенная молодежь и суетливые безбородые старички, интеллигенты и рабочие парни, простые солдаты и офицеры всех званий, сельского вида семейства - папы, мамы, детишки, иногда с престарелыми бабушками и дедушками, - все сословия, со всех мест огромной страны. Мы встали в очередь утром, а переступили заветный порог, когда солнце перевалило за полдень.

В залах душно и тесно, известные картины в осаде, к ним надо пробиваться…

Но Майя сразу же "взыграла", лицо ее запылало, она крепко схватила меня за руку. Ни разу еще не бывавшая в этих залах, она знала Третьяковку наизусть и к каждому художнику относилась или с воинственным восторгом, или с не менее воинственным пренебрежением, а иногда и с тем и с другим сразу.

- Ты посмотри, как нагреты солнцем тела мальчиков! - говорила она вздрагивающим, упругим голосом, новым для меня. - И обрати внимание, никаких коричневых тонов, тени цветные… А вот этот этюд скал - какое судорожное море! Ты видишь, что оно минуту назад было иным, иным станет через минуту. Это и называется - живет! И учти, Александр Иванов работал задолго до импрессионистов. Моне и Ренуар, наверное, на свет еще не родились, когда писался этот этюд. На полвека мир обогнал! Создавал чудеса, а для чего? Чтоб сотворить - о господи! - сухую и холодную картинищу. Да; да, "Явление Христа"! Парад-алле на южном ландшафте. Не хватает только духового оркестра, чтобы грянул туш. А какая выписанность - складочки, пяточки, математика, а не живопись. Гений, ухлопавший всю жизнь, чтоб стать бездарностью… Зато уж монументальной, ничего не скажешь.

Горящие щеки, прыгающие блестящие глаза и рука, вцепившаяся в мою руку. Все, чем богата, что копила в себе полжизни, сейчас выплескивала на меня со страстью, до дрожи в голосе. И я, зараженный ею и ею подавленный, покорно шел за ней сквозь толкущихся зрителей - слепец за поводырем, ведущим в мир прекрасного.

Но это кончилось неожиданно.

Мы протолкались в зал Крамского, я издалека увидел "Незнакомку" и потянулся к ней. Неискушенный в живописи, я, пожалуй, из всего, что встречал на цветных вкладках журналов, в случайных монографиях, попадавших мне в руки, любил более всего, увы, бесхитростную "Рябинку" Грабаря и эту "Незнакомку". "Рябинка" напоминала мне мое далекое деревенское детство, а "Незнакомка" у меня была своя… Та самая - в автобусе! Светлый след остался от нее, до сих пор радостно, что эта женщина где-то живет на белом свете - дай бог ей счастья. Сталкиваясь с репродукцией "Незнакомки", я каждый раз поражался - другой человек в другом веке пережил, оказывается, то же самое.

Я потянулся к "Незнакомке", а Майя воинственно фыркнула:

- Тебя интересует эта кокотка в коляске?

- Почему кокотка? - оскорбился я.

- Стасов ее так называл.

На Майю я оскорбиться не мог, но зато сразу же проникся лютым недружелюбием к Стасову.

- Пень же он был, однако. Красивый цветок видеть приятно, а тут человек!

С величавым спокойствием глядели из-под приспущенных ресниц прекрасные глаза - на меня в толпе, чужого ей, минутного, минутный взгляд!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора