Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки стр 8.

Шрифт
Фон

Человеку – стать в рост каменной бабы, чтоб не увидать в пути от груди к шее рытвин и пор – чтоб увидать, как художнику, прекрасную красоту. Надо ли целовать ее колена? – Над Москвой, над Россией, над миром – революция, прекрасная воля. – Какой черт, вопреки черта и Бога, махнул Земным Шаром в межпланетную Этну? – Что такое мистика? – если зондом хирурга покопошить в язве Успенья-на-могильцах, что застроили купцы язвами небоскребов, – что такое мистика?! – Мхи на каменной груди бабы… Встать в рост каменной бабы – с зондом хирурга, – а ведь этим бабам молились вотичи!..

– Что же – каменная баба – Россия?

– Нет.

– Девятьсот двадцать первый?

– Нет.

– Планета?

– Да.

Но человек устал и так много в нем человеческой нежности.

– Надо спать.

– Спите, голубчик!

Кремль – сед. Соборы в Кремле стоят музеями. Автомобиль раскроил в тумане Кремль к Спасским воротам. И под звон часов – я думаю, думаю.

– Кго-там-заспал-на-Спас-баш-не-э?!

– Я! Я! Я! Я! Я! – отвечают часы пять, и – рассвет, красное полымя, заря с зарей близки…

А другим утром он, в первом десятке синодика революции, ранним утром разбудил шелестом бумаг, – нарком, – машина двинута, – машина в каменную бабу октябрьских воль. С террасы же – дневная, рабочая, небоскребная Москва, без хлеба и с конятником.

В комендатуре солдаты в шлемах и в рубашках, как кольчуги. Дворцовая улица, Троицкие ворота, Троицкий мост, Кутафья башня и – Москва:

– И-и-и! А-а-а! Э-э-э! Ира, селедки, холера! – работная, деловая, небоскребная, – если повторять много раз – небоскреб – похабное слово!.. – –

– Дым, лесные пожары, людские пожары в России, болотные лихорадки, метели, – анофелес лихорадок, метелей, пожаров – одолел человека: вся Россия в сыпном тифе, и человечки в нем – язвинки, а Украина спорила с Поволжьем, Донщина с Литвою – как рука у горячечного с сердцем и колено с плечом. – Это – девятьсот девятнадцатый год.

Москва, Трубниковский. Зима. – Где сердце Москвы? – Милица!

В коридоре неделю назад расплеснулась вода и так и замерзла, и каждый раз, падая, надо подумать, что надо об этом запомнить, чтобы следующий раз не поскользнуться – и нет возможности запомнить все. Холод идет с пальцев, и пальцы давно запухли от холода, красные, как морковины. По стенам по-прежнему книги в строгих шкафах, первые прижизненные издания Пушкина, Данте, изданный сто лет назад, Шекспир, переведенный при Екатерине, французская геральдика и: бумага наркома в первом шкафу о том, что библиотеку нельзя реквизировать, – на стенах строгие портреты, на полках старый фарфор, из угла чертом усмехается бронзовый китайский бог и около него десяток стеклянных боженят, и на полу ковры. И на столе – из Персии, вышитая, строгая скатерть: и на скатерти в тарелке севрского фарфора – две картофелины; в киргизской чашке – соль. И стыдно сказать: были нелады с желудком, доктор прописал касторку, и касторка не подействовала, потому что обезжиренный организм впитал ее – как жир, а не как лекарство!.. И вот, как комната, как книги, как ледяной росплеск воды в коридоре (холод идет с пальцев) – женщина в этих комнатах, как росплеск воды. Имя ей – Милица. Юрий Георгиевич Росчиславский понял, что тело ее – только футляр для прекрасных глаз. – Есть такие в России люди, как и во всем свете, должно быть, или они родились не вовремя, или время для них не существует: у Милицы с детства были книги, и для жизни был – водитель и друг – поэт Леопарди, – и, как книги, надо не спешить, медленно двигаться, думать, знать, уметь быть в итальянском ренессансе и в эпохе российского Александра Первого, как вот в этой комнате, – не заметив и не желая знать, что эпоху делали десятки людей, когда миллионы безэпоховствовали и молчали. Но: каждый человек прав иметь свой мир, – и: не счастье ль, ежели свой мир – есть?.. – и каждая книга знаема каждой страницей. Тогда, всю жизнь, муж, писатель, приходил к сумеркам с кипкою книг, – и вдвоем рассматривали Дельвиговские "Северные Цветы" с пометами – тушью – рукою Дельвига… Трубниковский занесло снегами, лишь посреди вилась тропинка, зима ломилась с восемнадцатого в девятнадцатый год, Москва затихла в морозе, безмолвствовали даже очереди сплетен у промерзших магазинов, за промерзшей – кормовою – свеклой.

Муж умер сразу. Утром он ушел на службу, как ходили все тогда, потому что все служили тогда революции. Он возвратился ломовою лошадью, как ходили тогда все: на горбу принес мешок с овсом, под мышками портфель, два полена и доску из забора, – а за пазухой был том некрасовского "Современника", надписанный Некрасовым для Достоевского. – Каких свечей стоит человеческая жизнь? – За окном были синие сумерки, и там промаршировал отряд красноармейцев, в лаптях, кто в шинелях, кто в полушубках, с австрийскими винтовками, – уходил, должно быть, бить кого-нибудь из белых генералов. Электричества не было, и зажгли две свечи, чтобы просмотреть "Современник". Муж встал, вышел, поскользнулся о росплеск воды и – никогда больше не встал. Муж был строен и строг, и мир за ним – мир Леопарди – был, как из светелки. Трубниковский занесло снегом, муж три дня лежал на столе на строгой – из Персии – скатерти, – лошадей тогда не было в Москве и мужа – Милица – повезла – в Донской – на салазках.

…Человеческая любовь, человеческая нежность и внимательность, человеческая благодарность – приходят иной раз очень жестоко, и жестоко надо расплачиваться за них, – и томик Леопарди падает из рук!.. "В мае рассветы мучительны. Там, дома, в коридоре, где был росплеск воды, спит человек на полу: – убить бы, убить бы память о нем!.."

Трубниковский занесло снегом. Ничего не надо. Ничего не понятно. Росплески воды растут и растут, уже нельзя ходить коридором, и пальцы на руках – уже не морковины, посинели, как мороженое мясо. Мир, вот тот, что шеренгами рабочих идет бить белых генералов, тот, что идет с красными знаменами на Красную площадь, мимо, по Поварской, босой по морозу, что кидает, мечет – Россию, Россией – тот, что пушками бил по Кремлю – непонятен, чужой, никогда не понять!.. Ничего не надо – ничего нет. Была всегда она, Милица, строгой, прямой, целомудренной, – и тело раздвоилось, отделилось от глаз: глаза жили сами собой и замерли – там, в дореволюции. А тело испугалось холодного голода, картошки, которую достают где-то там в очередях у площадей, за которой ездят на крышах поездов в свисте ветра, метелей и винтовочных пуль, как за сказочной живой водой – из сказочного царства мертвой воды… и кто-то там командовал:

– Россия, рысью! Россия, влево! карьером, Россия!.. –

Тогда по дороге на кладбище в Донской монастырь, когда глаза застелились только слезами, ничего не видели, – подошел, прибился человек, человечек, помогал везти гроб, номерок привешивал на могиле, – и обратно вез салазки, и говорил не мешкая:

– Я и вас, и мужа вашего давно знаю.

И когда салазки скелетом прогремели по лестнице и по льдам коридора, когда комната с книгами встретила мертвью, в коридоре человечек сказал:

– Я давно вас знаю. Я все для вас сделаю! Я завтра приду вам помочь.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора