Из подмосковных лесов в город пробиралась осень. Аркадий садился в маленький паровой трамвай и уезжал вглубь Сокольнической рощи, туда, где кончались дачи, на трамвайный круг. Он шёл по аллеям, мимо пустых подгнивших скамеек на свою любимую полянку. И там рисовал, стараясь передать всю яркость огненно-рыжих тонов.
Возвращался домой пьяный от воздуха, работы, впечатлений, падал на кровать и засыпал без сновидений. Иногда просыпался ночью, смотрел на синий свет фонаря за окном, и казалось ему, что под окном, поджидая, бродит его молодое счастье.
В канцелярии Училища живописи, ваяния и зодчества Аркадия встретил элегантный седогривый человек в безукоризненном костюме-тройке.
- А, господин Харлампиев, прошу вас, присядьте. Наслышан о вас из письма моего ученика, вашего бывшего учителя Ильина. Рад познакомиться. Завтра начнутся занятия, вы зачислены в фигурный класс к Петру Ивановичу Келину.
Ну вот он и студент, вернее, "господин живописец". Завтра начнутся занятия, а пока нужно пойти к портному и заказать холщовую блузу, иначе перепачкаешь красками единственный костюм.
* * *
- Аркаша, кончай, пошли обедать.
- Подожди ещё хотя бы полчасика.
- На кой чёрт тебе эти гипсовые дураки?
- Ну подожди всё же.
- Ладно подожду, но только десять минут.
До студенческой кухмистерской недалеко. Кормят там не очень вкусно, но дёшево и сытно.
Вместе с Мишей Покатиловым они занимают стол в углу. Вокруг все свои, в бархатных блузах с бантами. Шум, смех, шутки и пар над столами. Аппетитный пар.
- Аркаша, ты где вечером?
- Работаю.
- Да брось ты свой цирк, проживём!
- Нет, не могу.
* * *
Разговор, состоявшийся два месяца назад.
- Фас рекомендуэт, май фрайд, господин Аржански. Он писаль мне, что фи отлични гимнастик. Что ж, я согласен попробивать фас.
От господина директора цирка пахнет пивом и сосисками. Он толст, краснокож и добродушен.
- Оплята за каждый выход. Ферштейн?
- Яволь, - улыбается Аркадий.
* * *
И снова арена. Но теперь настоящая, большая. Да и публика более взыскательная! Аркадий работает вместе с группой атлетов. Жонглирует пудовыми гирями, крутит на шее штангу с двумя тяжёлыми колёсами.
И так ежедневно. Утром училище, потом столовая, потом цирк.
Что ж, он молод и крепок. Он не пропадёт. А летом этюдник под мышку и компанией в деревню работать. Хорошо побродить по просёлкам, после московской копоти всей грудью вдохнуть в себя пьянящий полевой запах, попить в избах кваску!
А разве не радостно помочь кузнецу. Бьёшь пудовым молотом, и белые искры летят по закопчённой кузне.
Они пешком исхаживали Подмосковье. Писали избушки под соломой, маковки коломенских церквей, портреты загорских богомолок.
А в Рогачёве опять ярмарка с переливами гармошки и рёвом жестяных труб. А на площади шест гладкий, скользкий. На его макушке доска, а на ней сапоги лаковые и гармонь. Плати полтинник и лезь. Долез - твоё счастье, а сорвался - канул полтинник в бездонный хозяйский карман.
Толпа вокруг смехом давится. Уже двадцатый сползает вниз, на позор и хулу. А рядом хозяин стоит посмеивается в бороду лопатой. Картуз, сапоги гармошкой, из-под кушака сытый живот, а по нему золотая цепочка с печатками.
- Эх, была не была, - к шесту подошёл кудрявый парень, шмякнул хозяину в ладонь горсть потной меди. - Женюсь, авось на свадьбу сапоги заработаю! - Скинул опорки, подтянулся. Лицо краской налилось, вот-вот лопнет. Ещё, ещё…
Толпа гудит: "Давай! Лезь Петруха!" Сорвались руки и вниз, как по ледяной горке. А в толпе господа живописцы стоят, смеются. Вдруг один подошёл, вынул из портмоне целковый, сдачу взял аккуратно.
А толпа хохочет. Ох и насмешил, ваше благородие! Ну куда ж прёшь-то, без силёнок?..
А хозяин улыбается, ему главное, чтоб завод был, почин. А господа живописцы ближе подошли, смеются.
- Давай, Аркаша, покажи столичный класс.
Аркадий подмигнул друзьям. Ну, мол, смотрите. Подошёл, ухватился одной рукой, рывок. Сразу перехват, второй, ещё, ещё.
Толпа ахнула: "Вот те на!"
Ещё два рывка, и рукой с доски сапоги вниз. Бух. Гармонь бросать жалко, поэтому снял её осторожно - и вниз.
Толпа молчит. Хозяин соляным столбом застыл, глаза злые. А господа живописцы смеются, дымят цигарками.
- Молодец, Аркаша, ну просто молодец!
Аркадий спрыгнул на землю, огляделся.
- Где жених-то, ребята?
- Тут мы, - вышел из толпы лохматый парень.
- Держи, - Аркадий протянул ему гармонь и сапоги. - Женись.
- Да я, ваше благородие… Эх, - схватил подарки, а что сказать - не знает.
- В ножки его благородию, в ножки, - зашумели в толпе.
Парень, словно перед иконой, бухнулся в ноги.
- Да ты, брат, что, - Аркадий поднял его. - Мы студенты, постыдись.
И парень как пьяный пошёл сквозь толпу, прижимая к груди неожиданный подарок.
Кто-то осторожно тронул Аркадия за локоть. За спиной улыбался заискивающе хозяин.
- Извиняюсь. Не знаю, как звать-величать. Но об деле одном желаю поговорить. Я, видите ли-с, все балаганы содержу. Может, согласитесь у меня гимнастом. Не обижу-с.
- Ребята, - Аркадий повернулся к друзьям, - как с деньгами у нас?
- Маловато.
- Ладно, борода. Сколько за выход?
- Синенькую.
- Идёт.
А через несколько дней дальше. С трудом верилось, что всего в полусотне вёрст от Москвы начиналась глушь - разбойничьи леса, непроезжие дороги, гнилые посады, облупившиеся деревянные соборы, лошадёнки с присохшим к шерсти навозом, пьяные побоища, кладбища с поваленными крестами, овцы в избах, больные дети, суровые монастыри, юродивые, засыпанные трухой базары с поросячьим визгом и бранью, нищета, воровство.
И казалось, что вечерами разносятся над землёй плач и стон голодных и обездоленных.
Не надо было обладать острым взглядом художника, чтобы увидеть контрасты. Яркие фейерверки в усадьбе Орловых под Обираловкой. Безвкусный, но величавый дворец Разумовских в Горенках. И повсюду словно грибы вырастали фабричонки и мануфактуры и шли туда из сёл на заработки. Шли в душные бараки, ели гнильё из хозяйских лавок и били земные поклоны, чтобы господь послал лучшую жизнь.
И Аркадий рисовал всё это. И щемящая боль рождалась в сердце, она не давала уснуть, делала никчёмными и ненужными споры о кубизме, урбанизме и прочих новомодных течениях тогдашней живописи.
В Москве всё оставалось по-старому. Только товарищи снисходительно улыбались, глядя на летние зарисовки.
- Ты, Аркаша, слишком реалистичен. Время передвижников кончилось, сейчас бог живописи - цвет, он должен передавать настроение. А у тебя? Мрак какой-то, задворки жизни.
Он отмалчивался, думал над картиной о жизни фабрики. Он уже видел её. Барак, длинный-длинный проход, тусклый свет лампы и лица людей, уставшие, страшные лица.
Теперь и Москву он воспринимал иначе. Иначе воспринимал слова чеховских героев с мхатовской сцены. Как же мог он, человек, родившийся в смоленской слободке, ежедневно сталкивающийся с несправедливостью и нищетой, забыть о своём долге перед народом, уйти на два года в ненужные споры московской богемы!..