Гиляровский Владимир Алексеевич - Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи стр 2.

Шрифт
Фон

* * *

Опустилась над Москвой ночь - вьюжная, холодная… Назойливый, резкий ветер пронизывал насквозь лохмотья и резал истомленное, почерневшее от бродяжной жизни лицо старого бездомника. А все шагал он по занесенным снегом улицам Замоскворечья, пробираясь к своему убежищу… Был он у "собачьей богадельни" и Лиску на дворе видел, да опять "фараоны" помешали. Дальше пошел он. Вот Москва-река встала перед ним черной пропастью… Справа, вдалеке, сквозь вьюгу чуть блестели электрические фонари Каменного моста… Он не пошел на мост и спустился по пояс в снегу на лед Москвы-реки.

Бродяга с утра ничего не ел, утомился и еле передвигал окоченевшие, измокшие ноги… Наконец, подле проруби, огороженной елками, силы оставили его, и он, упав на мягкий, пушистый сугроб, начал засыпать… Чудится ему, что Лиска пришла к нему и греет его ноги… что он лежит на мягком лазаретном тюфяке в теплой комнате и что из окна ему видны Балканы, и он сам же, с ружьем в руках, стоит по шею в снегу на часах и стережет старые сапоги и шинель, которые мотаются на веревке… Из одного сапога вдруг лезет "фараон" и грозит ему…

На третий день после этого дворники, сидя у ворот, читали в "Полицейских ведомостях", что "Вчерашнего числа на льду Москвы-реки, в сугробе снега, под елками, окружающими прорубь, усмотрен полицией неизвестно кому принадлежащий труп, по-видимому солдатского звания и не имеющий паспорта. К обнаружению звания приняты меры".

А кому нужен этот бродяга по смерти? Кому нужно знать, как его зовут, если при жизни-то его, безродного, бесприютного, никто и за человека с его волчьим паспортом не считал… Никто и не вспомнит его! Разве когда будут копать на его могиле новую могилу для какого-нибудь усмотренного полицией "неизвестно кому принадлежащего трупа" - могильщик, закопавший не одну сотню этих безвестных трупов, скажет:

- Человек вот был тоже, а умер хуже собаки!.. Хуже собаки!..

А Лиска живет себе и до сих пор в собачьем приюте и ласковым лаем встречает каждого посетителя, но не дождется своего воспитателя, своего искреннего друга… Да и что ей? Живется хорошо, сыта до отвалу, как и сотни других собак, содержащихся в приюте… Их любят, холят, берегут, ласкают…

Разве иногда голодный, бесприютный бедняк посмотрит в щель высокого забора на собачий обед, разносимый прислугой в дымящихся корытах, и скажет!

- Ишь ты, житье-то, лучше человечьего!

Лучше человечьего!

Без возврата

С кладбищенской колокольни тихие, торжественные звуки часового колокола пронеслись по спавшей окрестности.

Двенадцать.

Новый часовой сосчитал часы и осмотрелся, насколько позволял это сделать мрак темной ночи. Он родился в этом городе, и местность, скрытая мраком ночи, была ему хорошо знакома. Пороховой погреб, порученный его надзору, стоял в полуверсте от городской заставы, на глухом всполье, заросшем то мелким кустарником, рассыпанным по кочкам давно высохшего болота, то бурьяном. Направо, шагах в полутораста от погреба, возвышалось на голом холме еврейское кладбище, а налево, в роскошной березовой роще - христианское, обнесенное полуразрушившимся земляным валом, местами сровнявшимся с землею. Все это знакомые места, где он играл ребенком. Они напомнили ему годы детства, и невольно он задумался над своим настоящим.

Из дядиной семьи, где он был принят и обласкан как сын родной, Воронов очутился в казармах, под командой фельдфебеля, выкреста из евреев, и дядьки, вятского мужика, заставлявшего своего "племяша" чистить сапоги и по утрам бегать в лавку и трактир с жестяным чайником за покупкой: "на две - чаю, на две-сахару и на копейку - кипятку".

Тяжела была ему первое время солдатская жизнь, невыносимо казалось это день-деньское ученье, грязные работы и прислуживанье дядьке.

Только ночью, с усталыми, изломанными членами, он забывался сладкой грезой. Но пять часов утра, и голос дневального "шоштая рота, вставай!" да звук барабана пли рожка, наяривавшего утреннюю зорю, погружал его снова в неприглядную действительность солдатской жизни.

Он с усилием открывал глаза и расправлял изломанные на ученье члены.

Сквозь густой пар казарменного воздуха мерцали красноватым потухающим пламенем висячие лампы с закоптелыми дочерна за ночь стеклами и поднимались с нар темные фигуры товарищей. Некоторые уже, набрав в рот воды, бегали по усыпанному опилками полу, наливали в горсть воду и умывались. Дядькам и унтер-офицерам подавали умываться из ковшей над грудами опилок. Некоторые из "старых" любили самый процесс умывания и с видимым наслаждением доставали из своих сундучков тканые полотенца, присланные из деревни, и утирались. А спавший рядом с Вороновым на нарах "штрихованный" солдатик Пономарев, пропивавший всегда и все, кроме казенных вещей, утирался полой шинели или суконным башлыком. Полотенца у Пономарева никогда не было.

- Ишь лодырь, полотенца собственного своего не имеет! - заметил ему раз взводный Терентьев.

- Где же я возьму, Трифон Терентьич? Из дому не получаю денег, а человек я не мастеровой.

- Лодырь ты, дармоед, вот что! У исправного солдата всегда все есть, хоть Егорова взять для примеру!

Егоров, солдатик из пермских, со скопческим, безусым лицом, встал с нар и почтительно вытянулся перед взводным.

- Егоров от нас же наживается, по пятаку с рубля проценты берет… А тут на девять-то гривен жалованья в треть да на две копейки банных не раскутишься…

- Пшел, становись на молитву! - раздалась команда дежурного по роте и прекратила спор…

Воронов считался в роте "справным" и "занятным" солдатом. Первый эпитет ему прилагали за то, что у него все было чистенькое и мундир, кроме казенного, срочного, свой имелся, и законное число белья, и пар шесть портянок. На инспекторские смотры постоянно одолжались у него, чтобы для счета в ранец положить, ротные

бедняки, вроде Пономарева, и портянками и бельем. "Занятным" называл Воронова унтер за его способность к фронтовой службе, "емнастике" и "словесности", обыкновенно плохо дающейся солдатам из неграмотных, которых всегда большинство в пехотных полках армии.

- Садись на словесность! - бывало, командует взводный офицер из сдаточных, дослужившийся годам к пятидесяти до поручика, Иван Петрович Копьев.

И садится рота: кто на окно, кто на нары, кто на скамейку.

- Егоров, что есть солдат? - сидя на столе, задает вопрос Копьев.

Егоров встает, уставляет белые, без всякого выражения глаза на красный нос Копьева и однотонно отвечает:

- Солдат есть имя общее, именитое, солдат всякий носит от генерала до рядового…

- Вррешь! Дневальным на два наряда… Что есть солдат, Пономарев?

- Солдат есть имя общее, знаменитое, носит имя солдата…

- Вррешь. На прицелку на два часа! Не носит имя, а имя носит… Ворронов, что есть солдат?

- Солдат есть имя общее, знаменитое, имя солдата носит всякий военнослужащий от генерала до последнего рядового.

- Молодец Воронов!

- Рад стараться, ваше благородие

Далее следовали вопросы: "что есть присяга, часовой, знамя" и др. и, наконец, сигналы. Для этого призывался горнист, который на рожке играл сигналы, и Копьев спрашивал поочередно, какой сигнал что значит, и заставлял спрашиваемого проиграть сигнал на губах или спеть его словами. В последнем случае горнист отсылался.

- Играй наступление, раз, два, три! - хлопал в ладоши Копьев, и с последним ударом взвод начинал хором:

- Та-ти-та-та, та-ти-та-та, та-ти, та-ти, та-ти-та, та, та, та.

- Верно! пой словами.

И взвод пел: "За царя и Русь святую уничтожим мы любую рать врагов".

Если взвод пел верно, то Копьев, весь сияющий, острил:

- У нас, ребята, при Николае Павловиче, этот сигнал так пели: "У тятеньки, у маменьки просил солдат говядинки, дай, дай, дай!" А то еще так: "Топчи хохла, топчи хохла, топчи, топчи, топчи хохла, топ, топ, топ!"

Взвод хохотал, и Копьев не унимался, он каждый сигнал пел по-своему.

- А ну-ка, ребята, играй четвертой роте! - Та-та-ти-а-тат-та-да-то!

- Словами!

- "Вот зовут четвертый взвод!"

- А у нас так пели: "Настассия-попадья", а то: "Отрубили кошке хвост!".

И Копьев рад, ликует, глядя на улыбающихся солдат.

Зато если ошибались в сигналах - беда. Нос его багровел больше прежнего, ноздри раздувались, и половина взвода назначалась не в очередь на работу или "удила рыбу". Так называлось двухчасовое стоянье "на прицелке" с мешком песку на штыке. Воронов ни разу не был наказан ни за сигналы, ни за словесность, ни за фронтовое ученье. В гимнастике и ружейных приемах он был первым в роте, а в фехтовании на штыках побивал иногда "в вольном бою" самого Ермилова, учебного унтер-офицера, великого мастера своего дела.

- Помни, ребята, - объяснял Ермилов ученикам-солдатам, - ежели, к примеру, фихтуешь, так и фихтуй умственно, потому фихтование в бою есть вещь первая, а главное, помни, что колоть неприятеля надо на полном выпаде в грудь, коротким ударом, и коротко назад из груди штык вырви… Помни, из груди коротко назад, чтобы ён рукой не схватал… Вот так: р-раз - полный выпад и р-раз - назад. Потом р-раз - д-ва, р-раз - д-ва, ногой коротко притопни, устрашай его, неприятеля, р-раз - д-ва!

И Воронов мастерски коротко вырывал штык из груди воображаемого неприятеля и, энергично притопывая ногой, устрашал его к крайнему удовольствию Ермилова, любившего его "за ухватку".

- Что тебя скрючило? Живот болит, что ли, мужик? - кричал, бывало, Ермилов на скорчившегося с непривычки к боевой стойке солдатика.

- А? Что это? Ты вольготно держись, как генерал в карете, развались, а ты как гусь на проволоке…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора