К концу нашей летней стоянки Андроник Иванович настолько ослабел, что не мог завинтить рукоятки книжного пресса. В конце августа он уехал с пасеки и больше не возвращался. Сказывали, что слег. Какая-то часть книг так и осталась непереплетенной. Их собрали и увезли обратно в хутор…
Бунт
- Ёрка, бери казан, беги в криницу по воду.
- Ёрка, разожги дымарь. Будешь окуривать пчел, пока я посмотрю рамки.
- Ёрка, марш в балаган крутить медогонку!
Ёрка… Ёрка… Только и слышно с утра и до вечера… Я бегаю по пасеке, как оголтелый. Молодые ноги быстры и выносливы! Я полон терпения. Пчеловодов - двое, ульев - около ста штук, а я один, и у меня только одна пара рук. Я работаю не на отца, а на всех и не могу не подчиняться. Отец намекнул мне, что наше зимнее благополучие - топливо, хлеб, даже перевозка пчел - зависит от Пастухова, ему нельзя не повиноваться. И я повинуюсь, - стиснув зубы. Дед Пастухов, будто чуя мое нерасположение к нему и глубоко затаенное сопротивление, наседает на меня все напористее и безжалостнее.
Я почти ненавижу его и готов бежать с пасеки куда глаза глядят, но отец следит за мной - мне стыдно при одной мысли, что я подведу его, убегу по существу не от Пастухова, а от него… А день летний долог, солнце палит нестерпимо, земля тоже горячая, сухая, как под в печке. Трава уже высохла - земля обжигает подошвы, они саднят, ноют. К ночи я наконец устаю, еле передвигаю ноги и валюсь на жесткий и пахучий настил сена, покрытый ряднушкой, тут же, у балагана, и засыпаю, как убитый…
Егор Павлович Пастухов - рослый, плечистый старик с широким одутловатым лицом и разлапой, всегда тщательно расчесанной бородой. Ходит он медленно, не торопясь, тяжеловатой, но отнюдь не старческой походкой, говорит тихим солидным басом, никогда не повышая голоса и все-таки вкладывая в него жестокую, волевую силу. Пчелы почему-то не любят Пастухова, они всегда раздражены его неумелым обхождением и нападают на всех остервенело. Особенно достается мне, и я невольно думаю, что характер пчел всегда совпадает с характером их хозяина.
Дед Пастухов - старообрядец, он не ходил в общую хуторскую церковь, а, когда надо, собирал у себя в хате всех верных дониконианскому благочестию казаков и справлял службу сам по древнему староверскому обряду. На пасеке он молился рано утром и вечером, выйдя за балаган и став лицом на восток, к солнцу, как язычник.
Я любил наблюдать за ним в эти минуты откуда-нибудь из-за кустов татарника или в щелку в, стене балагана прислушиваясь к его громкому требовательному бормотанью. Егор Павлович обычно стоял навытяжку, иногда воздевая руки к небу, крестился неторопливо, двумя перстами.
Широкое красное лицо его, о котором отец сказал, что на нем можно портянки сушить, при этом приобретало особенную торжественную суровость. Молитвы его многословные, обстоятельные. Он просил бога не униженно, не смиренно, а с достоинством, как кредитор, требующий отдачи законного долга. Он произносит старообрядческие молитвы на церковнославянском языке, которого я сам, поднаторевший в церковном чтении, не всегда понимал. Дед Пастухов начинает со славословия царю-батюшке, царице и всему их семейству, затем переходит к атаману Войска Донского и наконец - к родичам и близким. Всем без исключения, в том числе и самому себе, он требует отпущения грехов, какими бы они тяжкими ни были, и пропусков в царство небесное, а врагам своим он требует не прощать ничего, а покарать их самым беспощадным образом. Это была неслыханная дерзость. Егор Павлович отступал от Христовой заповеди о всепрощении.
В конце молитвы старик опускался на колени и долго клал поклоны, иногда втыкаясь лбом в землю и оставаясь в такой позе не менее минуты. Помолясь, вставал и садился завтракать.
Кормились мы в степи не жирно, хлеба нам с отцом не всегда хватало, и я все время испытывал голод. Отец часто уходил с пасеки куда-то к мужикам подрабатывать, оставлял меня чуть ли не с пустой харчевой торбой. А Егор Павлович, если не постился, выкладывал по утрам добрую крестьянскую снедь - белый хлеб, сало, яйца, пироги с мясом, с вишнями и яблоками. Но никогда не догадывался пригласить меня к завтраку, к обеду или угостить чем-нибудь вкусным, домашним… Он был поразительно скуп. Во время обильной, такой же неторопливой, как и молитва, трапезы он забывал не только о моем существовании, но, казалось, о существовании всего мира.
Он уписывал сало, пироги, яйца, а иногда пахнущую укропом донскую маслянистую селедку, запивал все это чаем с сахаром вприкуску, а я издали следил за ним и глотал слюну.
Как много передумал я в эти голодные часы о несправедливости людей, об эгоизме и бесчувствии богатых! Я прятался за балаган, находил на дне отцовской торбы сухую корку и грыз ее с отчаянием, запивая ключевой водой. А когда в торбе появлялось пшено, десяток головок луку и бутылка подсолнечного масла, я варил в солдатском котелке кулеш и пировал в одиночку.
И вдруг однажды, в день праздника преображения, утром после молитвы деда я услыхал его ровный властный бас:
- Ёрка, иди кушать.
Я подумал, что ослышался, и не двинулся с места.
- Иди кушать - тебе говорят, - уже строго позвал Пастухов, как-то особенно подчеркнуто произнося барское слово "кушать".
Не помня себя от неожиданности и все еще не веря, я подошел к низкому круглому столику, из-за которого только что встал старый сквалыга, и увидел на нем большой ломоть белого хлеба, пару облупленных, круто сваренных яиц и крупный, уже начавший желтеть, огурец.
- Сидай, сидай, - пригласил меня дед.
Я подчинился, все еще испытывая недоумение по поводу такого непонятного превращения. Какая сила заставила Егора Павловича совершить добрый поступок? Что произошло в его душе? Проснулась ли в ней совесть, дрогнуло ли сердце при виде моей тощей физиономии или по случаю праздника он воздал этим богу очередную мзду? И все-таки я сидел за столиком один и, давясь, уплетал крутые яйца и перезрелый огурец-семенник. По старообрядческой ли вере или еще по какой причине дед Пастухов не мог сидеть за одним столом с инаковерующим батрачонком.
…Ханжеское благочестие Пастухова отражалось даже на внешнем облике его пасеки. Все сорок ульев его были построены в виде одноцветных домиков: с нарисованными на лицевой стене окошками и дверью. Посредине пасеки стояла церковь, самая настоящая церковь с колокольней и маленькими раскрашенными под золото маковками. Это был самый большой улей, разделенный на две равные секции, и в нем жило две пчелиные семьи. Вся пасека походила на большое игрушечное село, и всякий, кто впервые проходил мимо, невольно останавливался и заглядывался на нее. А старушки даже крестились на церковь.
Но отцу моему почему-то не нравилась такая святая пышность пастуховской пасеки, особенно иронически он посматривал на церковь и ворчал:
- Не хватает только колоколов. Все эти финтифлюшки - ни к чему. Снаружи - свято, а внутри - клято. Семьи слабосильные, матки никудышные, малогодные, вощину надо давно менять, соты как труха… Пчелушки злые, работают плохо. И церковь не помогает. Бога этим не умилостивишь, не обманешь. Егор Павлович всю вощину на свечную фабрику гонит. Оно и понятно: у ханжеев он - церковный староста.
Кличка "ханжей" для староверов, кем-то метко придуманная в станицах и хуторах на Нижнем Дону, очень точно соответствовала духу их характеров. К "ханжеям" в хуторе относились насмешливо и презрительно.
Впервые о Егоре Павловиче я услыхал от моего нового друга - Вани Каханова; старик доводился ему дедом по матери. Ваня упоминал о деде Пастухове неохотно.
Давний тяжкий семейный разлад гнетущей тенью лег смолоду на всю жизнь казака Ивана Александровича Каханова и его жены Феклы Егоровны, разъединил семьи Пастуховых и Кахановых раз и навсегда. В те давние годы люди становились недругами не только из-за личных обид, неравенства в сословии и в имущественном положении, но и из-за различия веры.
Произошла часто случавшаяся в то время история и в доме Егора Павловича. Дочь Феклуша и вернувшийся с действительной службы молодой казак Каханов полюбили друг друга. Тут бы и благословить их на счастливое супружество, ан - нет! Нельзя старообрядцу родниться с никонианцами. Воспротивился старый Пастухов браку, наложил на дочь нечто вроде жестокой епитимьи, побоями и измором понуждал ее к отказу от любимого и покаянию за то, что сблизилась с иноверцем.
Но настоящая любовь не считается ни с физическими муками, ни с опасными преградами. Феклуша продолжала бегать на свидания к своему Ванечке, не страшась ни угроз, ни жестоких побоев.
Егор Павлович грозил проклясть ее и навсегда выгнать из дому. Кончилось тем, что она сбежала сама в другой хутор, спряталась от родителей у чужих сердобольных людей. Иван Каханов нашел обезумевшую от горя девушку в холодном амбаре, упросил местного попа за "красненькую" обвенчать их. Но горе не оставило молодоженов. Не прошло и нескольких лет, как Каханов заболел чахоткой, а за ним стала чахнуть и молодая жена.
Дед Пастухов простил дочь и больного зятя только тогда, когда у Каханова уже было трое детей. Внука Ванюшу, моего товарища, он признал первым, разрешил ему играть в своем дворе, затем такая же милость снизошла и на внучек.
Но Ваня, помня рассказы отца и матери о жестокости деда, уже став юношей, не очень жаловал его посещениями. Редко захаживала к отцу и Фекла Егоровна. А потом, когда болезнь ее и мужа стала тяжелее, она и совсем перестала наведываться к отцу…