Новый Год
(Святочный рассказ)
I
Васька, телеграфист с "Былёвки", теперь – ответственный работник, тов. Васькин, – должен был прочесть доклад – "Рабочая культура и крестьянство". Дав приказ по телефону собрать домохозяев и молодняк, он забрал портфель, двустволку, – на случай, зайчишка попадется, – взял лыжи и покатил через Раёво, в Липки. Так было дальше, но хотелось повидать Михайлу Алексеича, сговориться насчет сапог к весенней тяге, а главное – узнать про Настю. Говорили, что раёвский кучер получил посылку и письмо из-за границы.
Наст был твердый, лыжи легко бежали. Васькин гнал прямиком, полями, через елки, с косогоров. Мороз был крепкий, здорово щипало, резало глаза от снега. Малиновое солнце стояло низко над еловым лесом, где Раёво. Заячьи следки не занимали. Хрупанье лыж по насту, зеленоватое, с мороза, небо, черный лес, малиновое солнце, – влекли былое. Впервые за эти годы шел он зимой в Раёво, и казалось, что совсем недавно носил на Рождество депеши. Голубенькая Настя выбегала на крылечко, стучала каблучками. Угощала мадерой, пирожками. Инженер жал руку, вежливо дарил на праздник, – всем семейством приезжали из Москвы на Святки. Барышни давали книжек– Чехова, Толстого. Под Новый год устраивали елку. Всей "Былёвкой" катили в розвальнях на тройке, рядились медведями, чертями…
Дойдя до леса, Васькин присел на пенек поправить лыжу, закурил папироску и осмотрелся. Сколько порубили! В снежных елях шла просека в Раёво. Солнце пробивало розовые пятна, снег теплел. В тенях синело. С деревни летели галки, стучали криком.
Здесь, бывало, хлопали стаканчик, для раэгрева: к аристократам, танцевать придется! Лошадей не сдержишь, – мороз, и ряженых боятся. Звезды усатые, огромные, лежат на елках.
В гитару брякнешь, – звон на вес лес, хрустальный. Покойник Лапкин, начальник станции, – готов уж, тычется в сугробе, молит: "Путейцы, не роняйте чести… Аристокра-ты!" Держись!.. Снегом в морду, бубенцы, гармонья… – стон по лесу! Ворота настежь, с гиком, с треском, прямо на фонарь у кухни. Светятся оконца, запотели, пылает печка, дым столбом, под звезды. Лошади в морозе, фырчат, дымятся. Бегут из кухни. Садовник жарит на гармонье, толстая кухарка пляшет, сам почтенный Михайла Алексеич, кучер… хозяева так называли. Настя с крыльца сбегает, зазвенит, бывало: "ряженые к нам!" – сережки брякают на ушках. Михайла Алексеич весел, лошадей в попоны, овса без мерки, мужика в людскую, вдрызг напоят. В кухне жара, пахнет гусем, поросенком с кашей, щами. Настя перед плитой выстукивает каблучками, на щечках вишни, нагрудник в буфах, кружевная вся, на черных волосах наколка бабочкой, за ушком бантик. Глаза сияют, звонкая такая, сорвется – бежать-сказать, что ряженые прикатили…
Васькин вспомнил, как снег пищал под каблучками – пик-пик-пик… – тонко-тонко.
На кухне оправлялись. Дьячок рядился чертом – рога бычачьи, лошадиный хвост. Бодал кухарку в пузо, стегал хвостом под ляжки. Пончики прямо из кастрюли, не удержишь, жгутся. Настя звенела, как синичка: "господа просят!" – Васькин за ней по кухне волком, за щиколки… Визг, гогот. Духами от нее, сиренью…
Шли двором. На черно-синем небе, над снежным садом, – полумесяц. На елях – звезды. Снег скрипит. Крыльцо все в треске. Конторщик всех собак поднимет, воет. Лапкин умоляет, шепчет: "черти, не роняйте чести!" – Двери настежь, музыка, огни, Шаляпин в граммофоне… – "пррравит бал-бал!" – Елка до потолка, в сверканьях. Масса гостей, аплодисменты. Лапкин – разбойником, красная рубаха, смоляная борода до пуза, с кистенем, – в угол забьется, его тащат. Дьячок бодал старух, медведи пили…
"Все-таки была культура… интеллигентное понятие, и вообще… богатство"… – думал Васькин.
Всех дарили. Васькину Лермонтова, Бокля. Лапкину – ружье. Стрелочникам посылали на рубахи. Пели хором. Васькина просили сказать стихи. Кассир изображал губами курьерский, товаро-пассажирский. Ужин – за одним столом со всеми. Умывались, оказывались в сюртуках, воротнички под жабры, морды – как кирпич, все бравые, в одеколонах, как на свадьбе. Лапкина терли снегом, поили нашатырным спиртом. Сидел, как в храме, спич готовил. Ужин – царский: икра, балык, водки всех сортов, заливной поросенок, рябчики, индейка, разные пломбиры. У всех бокалы – Новый год с шампанским! Ждут, когда часы ударят. Часы огромные, прикатывали из гостиной. Все говорили спичи. Лапкина просили хором: Лапкин! Лапкин!.. Говорил торжественно, всегда одно: "Стрелки на севере! Двенадцать часов по ночам!!. Мы, путейцы… стрелки! Не уроним чести! Ура!!." – Хороший был старик. За что погиб! Плюнул комиссару в морду: – "не марайте нашей чести!" – После спича сползал под стол…
Васькина просили – "два слова о культуре!" Выходило ловко: – "Культура, это – лак, которым покрывают продукт народов. Бокль сказал"… – Как хлопали! Говорил стихи экспромтом. Настя горела, ее глаза сияли, как рождественские звезды…
Малиновое солнце село, в просеке синело гуще. В ворота, далеко, виднелась кухня, под глыбой снега, пустота, сугробы. Васькин был здесь летом. Дом разворочен…
"Сами виноваты, все бросили. Мужики – свое: "советские все растащили, нам хоть матерьяльцу, хозяев нет!" Если бы нас признали, я бы не допустил! – думал с досадой Васькин, катя к воротам. – Спецов мы ценим. Барышни могли бы в машинистки, или в пролеткульте, в губисполкоме, артистками. Я бы аттестовал! Товарищ Кук – культурный. Красавицы, можно бы карьеру сделать. Дал бы отзыв в Центр! Прознали, что арестуют… с английским консулом знакомы. И офицера… пошли бы в комсостав… дал бы отзыв! Все-таки, культурные нам нужны пока"…
Васькин подкатил к воротам. Столбы остались. Он поглядел на кирпичи и вспомнил, как лет шесть тому, под Новый год, на этом месте, в сугробе, остановились с Настей. Сверкали звезды, трещал мороз. Он жал ей руку и намекнул на чувства. Он только что сказал экспромт, все поразились. Она смотрела, как Венера, бледнела и краснела. У этого столба она сказала: "напишите, что вы сочинили… про ваше сердце!" – Он вырвал из служебной книжки телеграфный бланк, и на столбе, в морозе, при свете звезд, оставил ей – на память. Для всех осталось тайной, что значит – "тут" – одна она узнала. Экспромт он помнил. Как не помнить!
Первого января,
Тысяча девятьсот
Семнадцатого года.
Выразить нет слов,
Прекрасна как была погода!
В ту чудно-лунную ночь…
Как тогда вынул часы в брелочках, взглянул небрежно!..
В 12 часов и… 20 минут…
Стало – невмочь…
Сердце сказало: тут!
Ель над домом глядела прямо в залу, на сугробы. В проломе двери, через пустые окна, виднелся сад, в закате, розовато-золотистый, снежный. Кирпичи крыльца вздувались. К саду – разбитая веранда, в осколках, бок вырван, снегу нанесло – перины.
"И библиотеку растащили, – вспомнил Васькин, – все-таки набрал на полку".
Не все погибло: троечные сани и коляску в исполком забрали.
"Глупая, сбежала… – думал Васькин, пробираясь к кухне. – Как бы счастливо жили, новых бы людей творили… А теперь одна, вдали от родины. Буржуазия отравила, гнилой культурой! Ну, а что барсук? Старик каленый. Предлагал ему в губисполкоме, Кук оценил бы, лихую езду любит… Конным бы мог парком… сколько овса проходит"…
Окошки кухни были закутаны соломой, завалены навозом, как в деревне. Не снегу зола, помойка. Васькин бросил лыжи, нашарил в сенцах скобку. Прихватило крепко. Он подергал…
– Кого еще?.. – раздался недовольный оклик. – Спать ложусь…
Стукнул кол, крючок.