Солнце уже прошло над морем и стояло теперь над Аю-Дагом, Медведь-Горою. Пригнулся Медведь на лапах – попить в море. Пил он, наставил ухо. Рыжая Кастель лежала под ним муравьиной кучкой, а темный, до неба, Бабуган тянулся за ним горбами, дремуче-дремучим лесом, откуда Медведь спустился.
Безрукий видел, что скоро начнет смеркаться, – дойти солнцу до Бабугана. Пятнышко полумесяца снежно белело над Судакскими цепями, к морю.
Спешить надо…
Дорога побежала книзу. Вечерняя Катерин-Гора близко горела медью. Розовая была на ней корона – высоким гребнем, округлые щеки ее пылали, голая грудь и шея дышали Тенью. Над золотившимися вечерними лесами дремотно глядела она в долины.
Безрукий ее не видел. Вертелась под ним дорога, бежала винтами книзу, в золотисто-прозрачной тени осенних буков.
Глушью глядела безлюдная дорога. Совались в нее ущелья, валились в прорву, вползали в горы. Клыками, зубьями лезли камни. Серые звери лежали за кустами – спали, – тугие бока, крутые спины. Каменными стадами стояли в сквозивших чащах. На острых горбах их, на грузных ногах, столбами, – жидко играло солнце. Пятнами, полосами, струились – бежали камни, грозили на заворотах, сверху, высокой стеной вздыбались. В прорывах – вдруг открывалось небо, пустело бездонной далью.
Башней выступил на дорогу камень.
Знакомое было место. В пологой балке – с дороги видно – лежала седая глыба. Выласкало ее дождями, и стала она похожа на могильный камень. Под глыбой бурлил источник.
Булькала вода звоном, кипела шумом. Эти живые звуки дошли до сердца, кинули в дни прогулок…
…Истомленные зноем кони сами бежали в балки, брызгали по воде, играли. В свежей тени орешин шумело веселым станом…
Безрукий напился в балке. Будто совсем недавно водил он сюда приезжих: осталась в кустах бумага, сияла в воде жестянка.
Глыба была все та же – могильный камень, с намазанными крестами – в память троих убитых.
Дорога пошла провалом, в высоких стенах камня. Черный мост мертво висел в ущелье: перебегала дорогу балка, – вправо, к подножию Царицы, влево – в долины, глушью.
Издалёка узнал Безрукий черные, в глубине, перила, черняво-золотые буки. Тянуло сырою глушью. Здесь проезжали молча. Прислушивались: шумит водою…
В это сухое лето не шумело.
Он узнал черные перила, вспомнил: трое где-то висят на буках, голые, черные, а кто – не знали.
Он тревожно спускался к мосту, прислушиваясь к шагам в ущелье, приглядываясь к букам. Темные, тихие, тянулись они из глыби, несли золоченые короны. Уронят, – только сорваться ветру.
Одни золотые листья…
И вдруг – увидел: висят на деревьях… тряпки?..
Тяжело висели. Затаивая шаги, он подошел ближе, увидал в тряпках ноги, темные головы, склонившиеся к дороге, разглядывающие на ней что-то…
Он пробежал под ними, поднялся в гору… Они висели, один за одним, как тряпки, в черняво-золотых буках.
И тут же забыл, за поворотом.
В прорыве падающих лесов открылся весь Бабуган на дали. Солнце катилось к его вершинам, леса по хребтам горели.
В сторону отошла глухая мажарная дорога, мигнуло над чащей камнем…
– Торчок! – увидал Безрукий.
Высокая глыба на опушке… Когда-то катали сюда на тройках, ночевали в казарме Сшибка…
В редевших буках белела стена казармы, чернело черепицей. Боковое окно, к закату, пылало солнцем.
– Добрался… – вздохнул Безрукий, завидя пылавшее окошко.
И сразу затяжелели ноги. А ну не застанет Сшибка?
В сквозившем лесу высокоствольных буков было до глуши тихо и золотисто-светло в этот осенний вечер. С глубоких балок тянуло усохшей мятой, прохладой, прелью. С нагретого за день камня струилось сухим жаром. Золотце на кустах сквозило.
Слева открылась луговина.
Облетевшие тополя стояли высокими столбами. Острые их верхушки пылали солнцем – над низкой белой казармой, с черными крестовинами окошек, над почерневшей крышей. На прибитой сухой куртине жидковато желтели мальвы, радостно-яркие, жаркие когда-то в забытое уже время, когда хлопотали здесь хохотушки-дочки и дарили их веселым гостям на память. Не слышно было Волкана, чуткой и злой овчарки, издалёка встречавшей лаем.
– Неужто опять ушел? – подумал встревоженно Безрукий, всматриваясь в тихую казарму.
Черная дверь казармы была приоткрыта щелью, пестрой стайкой стояли перед нею куры.
– Застал, дома!..
И Безрукий повернул к казарме.
VIII
– Берегется, заколотил окошки… – подумал он, подходя к казарме. – Один живет, в такой жути!..
Окна, – от двери по два, – были забраны изнутри досками. Куры пугливо побежали за казарму.
– А курей держит, кормов-то еще имеет… – обрадовался Безрукий курам: не так все плохо! – Волкан опять как бы? – поостерегся он, выглядывая овчарку: прошлый раз насилу отмахался.
Дверь была приоткрыта щелью. Старые постолы валялись на плоском камне.
– Его обувка… – признал огромные постолы Безрукий.
Он не решился войти в казарму, а вежливо постучался гостем.
Не было на стук ответа.
Он повыждал, глядя на тополя, послушал, – тихо. И опросил через щель, негромко:
– Дома, что ли… хозяин?!
В пустой казарме отзвякнуло горошком.
– Не за нуждой ли вышел…
Он потоптался у двери, постучал ноготком по скобке, выжидая…
– Главное дело, нет Волкана?
Зная Сшибка, он постеснялся войти в казарму, – в такое время: подумает чего Сшибок!
– Не за водой ли вышел… родничок тут неподалеку?..
Он раздумчиво погремел щеколдой, послушал и отошел к дороге.
– Да как же это?..
Поглядел туда и сюда, послушал…
В насторожившейся тишине не было ни звука слышно. В высоком ущелье, за дорогой, тянувшейся в горы, бесшумно полз по кустам огненный блеск заката, всползал на камни. Далекими медными стенами громоздились они к подножию Царицы.
– Да куда его унесло, черта? – с досадой сказал Безрукий, смотря, как тянулись в ущелье тени, а терявшие солнце камни начинали синеть и меркнуть.
Холодом потягивало с ущелья, осенней ночью. Застукало четко-четко, отбило по камню молоточком. Это чеканка, птичка, выбивала вечерний час. Выстукала свое – и смолкла.
Тревожно стало: вот уж и ночь подходит. И он повернул к казарме.
Она синела, глядела строже, черными пятнами окошек. Желтые мальвы гасли.
– Смеркается… – сильней затревожился Безрукий и посмотрел на небо.
Над головой небо голубело мягко, к закату зелено золотилось, но за ущельем, за серым камнем, синело по-ночному, густо. Над меркнувшими коронами черных буков облачный полумесяц начинал наливаться светом.
– Светлая ночь будет… – подумал Безрукий, соображая, что месяц теперь над морем. – До полночи светло будет.
Он подошел к двери, поглядел в черную полоску щели, но войти все же не решился: и раньше не доверялся Сшибок, а в такое время… Еще рассердишь.
Шорохом побежало сверху, испугало… Упавший с тополя лист крутился-шуршал по крыше.
– Листа пугаюсь! – с сердцем сказал Безрукий и подумал: да не пьян ли Сшибок?
Это за ним водилось.
– Уснул у себя в закутке – и не чует?
Он приотворил дверь пошире, просунул голову в темноту и крикнул:
– Эй… Григорий?!
Не было опять ответа.
С сумеречного света в казарме было до черноты мутно. Чуть мерцало из бокового оконца, сверху.
Безрукий взглянул направо, где за перегородкой была теплушка, – стрельнуло в него зелеными глазами. Он метнулся и хлопнул дверью, словно его швырнуло из казармы.
– Проклятая… напугала!..
Он понял, что это кошка, – но страх остался. Придерживая дверь за скобку, он глядел на темневшее ущелье.
Серые камни верха тонули в мути. Понизу, в глубине, чернело. Не было ни звука слышно: ни журчанья воды из балки, ни постука мажары, за версты слышной по вечерней заре в горах в такую сухую осень. Чуялась в тишине тревога. Давила жутью эта необычная тишина, беззвучная пустота, – тугая глухота камня. Ее и звери боятся – воют. Не любят и дикие чабаны: зачуяв ее, начинают травить собак.
– Жуть… – прошептал Безрукий, озираясь, – что-то и курей не видно?.. А были будто…
И не знал Безрукий, – не померещилось ли ему, как утром.
– Целую стайку видел? Покликать разве?..
Он покликал – и испугался звука. Пропали куры.
– Как же быть-то? – спросил он смутные тополя глазами. Чутко стояли они на светлом небе, прислушивались как будто, собрав свои ветви к ночи.
– Не спит ли уж на задворках?.. Пугаясь шагов, он стал обходить казарму.
Боковое окошко, к Перевалу, не пылало, а лишь тускло светилось отблесками садившегося за Бабуганом солнца.
На задворках чернел колючей горою хворост. Отблескивая зарю, торчал топор на обрубке, лежала грудка дровишек-суши, будто только что бросили работу. На закопченных камнях огнища чернел котелок с водою, – плавал на ней листочек. Брошены на сушняк черная рубаха и портянки, стиранные, в морщинках. Видно по всему было, что Сшибок наскоро отлучился: в такое время не бросят добра на воле.
Безрукий напился из котелка, пощупал под золой землю, – давно погасло. Заботливо осмотрел рубаху… – добротная, ни заплатки, ластик; на муку если, – фунтов восемь. Приметил – под сушняком белеет! Нашел коробку из-под печенья, с веселых времен осталась… Разобрал на крышке, на обрывке –
"Чайное печенье"
(Смесь)