– А которому отдавали летний костюм поправлять, прошлогодний-то. Он уж два раза наведывался, там какую-то штучку нашли…
Руданов вышел в переднюю.
Худенький черноволосый мальчик подал ему маленький сверточек, что-то вроде пуговицы, завернутой в тонкую синюю бумажку.
– Хозяин нашел в вашем пинжаке, – сказал он. – За подкладку заваливши. Видно через карман проскочила. Он этта нащупал, ножницам пропорол, смотрит – камушек. Сейчас меня и послал, а то, грит, схватятся…
Слово "камушек" напомнило Руданову что-то тяжелое, тоскливо-тревожное. Смутно удивляясь своему странному волнению, он поспешно сорвал бумажку и тихо ахнул: в его руке был бледно-розовый рубин, оправленный черными лилиями.
Страшная догадка шевельнулась в его душе, но он не позволил себе поверить ей.
– Не может быть! Не может быть! – повторял он. – Я не хочу, чтоб это так было!
Он бросился к себе в кабинет и, вынув из стола узкий темный футляр, раскрыл его дрожащими руками. Булавка-копия была на своем месте. Сомнений больше быть не могло: найденный в его платье камень был заветный рубин Принцессы.
– Это, верно, тогда, когда я срисовывал, – тихо проговорил Руданов. – Но как же это могло случиться! И зачем, зачем это все!
Он заметался по комнате с растерянным, побледневшим лицом. Ему казалось, что он должен куда-то бежать, послать письмо, телеграмму, кого-то успокоить, объяснить свою рассеянность. Но он тут же вспомнил, что идти было некуда, и некому писать, и некого успокаивать.
Усталый и затихший опустился он в кресло и долго сидел, сжимая медальон похолодевшими пальцами, и бледный мутно-розовый камень казался ему жутким, теплым и словно живым.
Он думал о маленькой мертвой Принцессе, и старая ноющая жалость тихо вползала и присасывалась к его сердцу. А за ней следом ползли воспоминания о байковом одеяльце, о плоской шапочке, о безобразных вязаных перчатках… И все эти мысли, бесконечные, томительные, свертывались и развертывались, как длинные серые ленты на круглых тяжелых катушках, и он покорялся им в тупом и тоскливом недоумении, не зная своей вины и не находя себе оправдания.
День прошел
Ужин имел серьезное политическое значение, а потому и требовал со стороны Серафимы Андреевны особого внимания. Еще месяц тому назад, когда прошел слух, что уездный член суда непременно хочет выкурить Андрея Васильевича, считая его шатанья по клубам и буйное поведение для судебного пристава совершенно неприличным, супруги стали приискивать предлог для какого-нибудь вечера или обеда. Всем в городе хорошо было известно, что человек, сумевший вкусно накормить уездного члена, надолго выигрывал в его расположении.
Долго не удавалось Огарковым найти желанный случай. Прямо звать, в виду слухов, было неудобно. Именины, как на грех, все прошли. Но тут выручил новый маленький "Огарченок", родившийся как раз в это смутное время и даже месяцем раньше, чем его ждали, словно нарочно для того, чтобы поправить карьеру отца.
Решили созвать гостей в день крестин после самого обряда и с нетерпением ожидали выздоровления хилой Серафимы Андреевны, так как без ее деятельного участия пиршество никак не могло состояться. Она пролежала двенадцать дней в постели и все ночи напролет плакала, что младенец не дождется крестин и умрет раньше времени.
Сам Огарков ничего не имел против смерти новорожденного. И без него оставалось четверо вечно хворающих и ноющих ребят. Только бы дотянуть до крестин.
Наконец, торжественный день настал. Крестины прошли благополучно, и созванные почетные гости все налицо.
На диване, перед круглым столом, – сам герой, во имя которого приносилась вечерняя жертва, – уездный член суда. Он тихо колышет огромным круглым животом в белом жилете, словно готовит для будущего ужина уютную и просторную колыбель. Он лукаво глядит маленькими заплывшими глазками на почтительно беседующего с ним хозяина и от времени до времени мычит что-то невнятное.
Рядом с ним, кое-как боком, примостилась жена уездного врача, пожилая носатая дама с острыми блестящими глазами. Она рассказывает старику акцизному, что муж ее страшно занят и потому не мог прийти. Акцизный слушает и загадочно улыбается, словно знает, что уездный врач закладывает теперь банк в девятый вал.
В углу, около самой двери, расположился необыкновенно большой и толстый человек – тюремный смотритель Куличев. Он всегда имел какой-то сконфуженный вид, словно стыдился своих размеров. Войдя в гостиную Огарковых, он долго вертел в руках старенькое хлипкое кресло, затем поманил к себе пальцем проходившую мимо прислугу и шепотом попросил принести из кухни табуретку. Прислуга, испуганная деревенская девка, почтительно повиновалась и долго потом смотрела на него в щелку двери, широко раскрыв рот и выпучив глаза.
Хозяйка дома, наряженная в новый бумазейный капот, миловидная и глупенькая, присаживалась на минутку около гостей, устало выпрямляя спину, и снова бежала на кухню, озабоченно вытянув худенькое личико, на котором минувшее страдание оставило мягкий налет тихой грусти. Следом за нею, торопясь и толкая друг друга, шныряли трое старших ребят – две сухопарые девочки и мальчик с необыкновенно большой круглой головой.
Гости ждут ужина и видимо томятся.
– Что же это наш милейший судья не пришел? – спрашивает уездный член. – Или вы его не звали?
– Помилуйте-с! – любезно волнуется хозяин. – Конечно, просил. Он написал, что очень занят, какое-то спешное дело.
– Ха-ха! – заколыхался живот под белым жилетом. – Дела? Знаем мы эти дела! Большой бескозырный! Четыре черви, пас, ренонс!.. Ха-ха!
И он лукаво подмигнул докторше, которая пожевала губами и обиделась.
– Говорят, у него положение-то очень теперь шаткое, – вставил старичок акцизный. – Хотят его место совсем упразднить.
– Да, да, – подтвердил уездный член, – слышал. Такая неприятная история!.. Совсем к нему дел никаких не поступает – хоть плачь. Елена Петровна рассказывала, будто он сам ходит на базар и слушает; чуть какая из торговок начнет ругаться, он сейчас к ней: "Ты, говорит, милая, кого ругаешь?" – Да вот, соседку, такая, мол, сякая. – "А ты, говорит, возьми да пойди к судье, он тебе жалобу напишет и эту самую курицыну дочь в арестантскую отправит. Такого, говорит, серьезного дела без внимания оставлять нельзя".
– Н-ну? – удивляется старичок акцизный.
– Ха-ха-ха! – заливается хозяин.
Докторша вся насторожилась.
– Если это правда, то это ужасно неприлично. Хотя Елена Петровна всегда врет, – решила она наконец.
Пришли из кухни маленькие Огарковы и стали подбираться к печенью, оставшемуся на столе после чая.
– Не бери цельную печеньину, – останавливает брата старшая восьмилетняя девочка, которой, очевидно, велено присматривать за младшими. – Бери ломаную.
Но большеголовый мальчик крепко уцепился за намеченный сухарик и не хочет выпустить его из кулака.
– Я тебе говорю, не надо цельную брать. Смотри, папаша опять выпорет.
Кулачок разжимается, и старшая сестра заботливо укладывает полураздавленный сухарь на прежнее место. Докторша насторожилась снова.
– Девочка, девочка! Как тебя зовут?
– Маня.
– Маня? Прелесть! Ну, скажи мне, милочка, разве вас родители бьют?
Маня замолчала и стала упрямо смотреть исподлобья.
– Ужасно! Ужасно! – возмущалась шепотом докторша. – А тебя, мальчик, как зовут?
Мальчик молчал, но за него, широко открыв большие, как у матери, глаза, заговорила маленькая девочка, торопясь и шепелявя:
– Его Витей зовут. А еще есть Шурочка, та спит. А еще Федя, он в ямке, и Володенька тоже в ямке.
– В какой ямке? – удивилась докторша. – Их наказали?
– Нюрочка! – строго нахмурив брови, сказала старшая сестра. – Ведь тебе няня говорила, чтоб Федю и Володеньку с нами вместе не считать. Они с нами не живут. Они на кладбище. – И, немножко подумав, прибавила: – Еще Сонечка в ямке. Та была самая старшая.
– И папа говорил – не надо считать, – неожиданно заговорил басом большеголовый мальчик, не отводя глаз от печенья. – Он говорил тех считать, кто лишний рот…
– Ужасно! Ужасно! – шептала докторша.
– Ну, детки, – неестественно улыбаясь, сказал хозяин дома, – вы бы пошли в детскую поиграть.
Оба маленьких, как по команде, опустили углы рта и засопели носами, готовясь заплакать, но старшая, как нахохлившаяся курочка, выскочила вперед и запищала дрожащим от страха голоском:
– Нельзя в детскую, там Шурочка спит! Няня не велела будить! Няне некогда опять ее укачивать. Няня маме помогает. Она с утра не ела…
– Ну! ну! ладно, ладно! оставайтесь! – нетерпеливо перебил отец. – Уж эта детвора! Хе-хе-хе! – обратился он к гостям.
Все, кроме докторши, сочли своим долгом осклабиться.
Вошла Серафима Андреевна и, полузакрыв усталые глаза, опустилась в кресло. Старшая девочка подбежала к ней и стала шептать что-то на ухо. Слышалось только: "печеньина, печеньина".
– Ну, хорошо, хорошо, Манечка, – успокаивала мать.
– Так ты дай ему кусочек, – серьезно советовала девочка. – Не то он опять во сне плакать станет…
Серафима Андреевна взяла из вазочки сухарь и, разломив его, дала по половинке двум маленьким. Те тотчас подошли друг к другу и стали озабоченно мерить, ровные ли кусочки попались им.
Послышался резкий звонок. Через комнату метнулась испуганная девка и, налетев на задремавшего было толстого смотрителя, ринулась отпирать дверь. Через несколько минут, отирая платком влажные от мороза усы, вошел молодой акцизный.
– А! А! Пан Кшемневский! – загудели голоса. – Как поздно! Прямо по-столичному!
Кшемневский раскланивался, щелкал каблуками, улыбался и, совершенно неожиданно для Серафимы Андреевны, поцеловал ей руку.