4
"Смелый" качается на прибойной волне. Скрипят переборки. Дымная, разорванная по краям, накатывается на пароход береговая волна.
В радиорубке попискивает динамик, неоновым светом реклам горят лампы. Сидят двое: радистка Нонна Иванкова и кочегар Иван Захарович Зорин. Сидят и молчат уже минут десять, с тех пор как Иван Захарович постучал в низкую дверь. Нонна - в свитере с высоким воротником, в форменной короткой юбке полулежит в крутящемся кресле, скрестив ноги. На коротко остриженных волосах Нонны - полукруги наушников. Кажется от этого лицо ее строгим, моложавым, а вздернутый нос, точно перевязанный ниточкой, совсем курносый. Молчит Нонна и насмешливо смотрит на Ивана Захаровича.
Кочегар притулился в уголке. Вывернутые наружу губы сложены добродушно, умиротворенно - по всему видно, хорошо в радиорубке кочегару, может сидеть и молчать вечность, изредка издавая губами непонятный шепелеватый звук. Радистка тоже молчит, порой демонстративно, с насмешкой, зевает. Наконец говорит:
- Здравствуйте-ка!
- Мое почтение! - не шевелясь, добродушно отзывается Иван Захарович.
- В прошлом году молчали, нынче - опять молчать будем… Иди-ка, Иван, спи! - говорит Нонна, поворачиваясь к приемнику.
Иван Захарович не отвечает, лениво вдумывается в слова радистки. Если разобраться по существу, его выпроваживают из рубки. Может, даже не выпроваживают - выгоняют, размышляет он, прислушиваясь, как Нонна ключом ищет связь с Томском. "Пи-пи-пи!" - разносится цыплячий писк в рубке, щелкают выключатели, дробно поговаривает ключ. Потом Нонна переходит на голосовую связь, металлическим, патефонным голосом спрашивает: "Томь! Я - Чулым… Томь! Я - Чулым!" Но "Томь" не отвечает. Сдвинув наушники на затылок, радистка принимает в кресле прежнее положение. Опять тишина, легкое поскрипывание переборок, бухающие удары Чулыма о борт.
- Дай папиросу! - требует Нонна.
Иван Захарович послушно лезет в карман, достает папиросы, спички, протягивает радистке, сам же опять уютно притуляется в уголке. Мужским ловким движением Нонна закуривает.
- Ну? - спрашивает она.
- Да ничего… - отвечает Иван Захарович.
Помолчав, кочегар говорит:
- Ты знаешь, Нонна, что человек к вечеру становится на два-три сантиметра ниже, чем был утром?
- Еще что? - передергивает налитыми плечами радистка.
- Ничего… В авторитетном источнике читал.
- Шел бы ты спать, вот что!
Долго раздумывает Иван Захарович, решает, видимо, как поступить.
- Нет, посижу еще, - говорит он.
И сидит. Нонна опять ловит волну. Когда ей это не удается, Иван Захарович говорит:
- У тебя рост сто пятьдесят шесть, у меня - сто восемьдесят пять… А вечером, значит, у тебя сто пятьдесят три, у меня - сто восемьдесят два.
Не заметив насмешливого взгляда Нонны, движения рук, рванувшихся к телеграфному ключу, Иван Захарович продолжает размышлять вслух:
- А разница, как ни верти, - двадцать девять! - Вот в том-то и дело… Утром двадцать девять, вечером двадцать девять, днем двадцать девять, всегда - двадцать девять… Большая разница!
- Еще что скажешь? - перебивает его Нонна. На какое-то мгновенье их глаза встречаются: затуманенные мыслью - кочегара, обожженные насмешкой и еще чем-то - радистки; встречаются, и в короткие доли секунды происходит обратное: гаснут, туманятся глаза Нонны, матовыми искорками вспыхивают глаза Ивана Захаровича; но уже в следующее мгновенье в радиорубке все по-прежнему.
- Ничего, - шепелевато отвечает кочегар.
- Боже ты мой! - стискивает руки Нонна. - Нужно станцию поймать, а он - сидит… Хоть бы на скрипке играл, что ли?
- Будешь слушать? - пружинисто вскакивает Иван Захарович.
- Уж лучше скрипка…
- Сейчас лабанем, сейчас лабанем! - торопится кочегар и выскакивает из рубки.
Под пальцами Нонны щелкают выключатели, дятлом стучит ключ, звуки настройки лихорадочны. "Томь, Томь, где ты, Томь?" Нет ее, беззвучен эфир, точки и тире в кутерьме волн несутся мимо "Смелого", мимо крестовин мачт. Одинок в этот миг "Смелый", обойденный волной "Томи"…
На радистку Нонну Иванкову с фотокарточки смотрит Анна Каренина - Тарасова. "Любови разные повыдумывали!" - сердится на Анну радистка. "Ты вот посиди-ка в рубке, поймай "Томь", а потом под поезд бросайся! А еще лучше - походи-ка каждую навигацию в плаванье!"
- Томь! Я - Чулым… Томь! Я - Чулым…
В дверь проталкивается футляр со скрипкой, за ним - Иван Захарович.
- Зусман на палубе, - сообщает он, бережно кладя скрипку на диванчик.
Нонна вздергивает брови.
- Зусман - по-лабухски значит холодно.
- По-лабухски?
- Значит, по-музыкантски…
- Томь! Я - Чулым… Томь! Я - Чулым…
Нежно прикасается щекой к холодному дереву Иван Захарович, прикрыв тонкие веки, собрав брови на переносице, извлекает долгий, печальный звук, точно вздыхает. И еще нежнее прилегает щека к звучному дереву, умеющему петь. Легким пожатием смыкаются на тонком грифе длинные пальцы Ивана Захаровича, черные от въевшейся навечно пыли. Две глубокие складки - на левой щеке кочегара.
Иван Захарович играет "Венгерский танец" № 1 Брамса.
Продолговатые и емкие, светлые и иссиня-черные льются звуки из-под смычка, и в двух складках на левой щеке кочегара то бархатится нежность, то застывает торжество. Никому - ни себе, ни "Смелому" - не принадлежит теперь Иван Захарович: щекой, лицом, грузным телом приник кочегар к скрипке, маленькому кусочку полированного дерева в его руках. Скользя и нервничая, летят по грифу пальцы, ощущая живую струю звуков. Комочком мускулов пухнет и опадает правое плечо Ивана Захаровича.
Нонна Иванкова полулежит в кресле. Еле видимые черточки бровей страдальчески морщатся, лицо по-прежнему злое и решительное. Из-под синей форменной юбки тоненько проглядывает кружево.
- Эх, не так! Все не так! - огорчается Иван Захарович.
- Что не так? - сердито спрашивает Нонна.
- Играю не так! - опадая плечами под туго натянутой тельняшкой, грустит кочегар. - Похоже, а не так! Послушала бы ты, как эту вещь играет Коган.
- Я слушала. - Нонна задумывается, и в такт своим мыслям тихонько покачивает головой. - Когана я слушала по радио.
- Вот то-то и есть!
Сердится Нонна:
- Ну ладно, ладно! Играй еще… Нашел с кем себя сравнивать - с Коганом. Коган на этом деле сидит. А ты кочегар!
- Искусство! - поднимает палец Иваа Захарович. - Искусство, оно…
- Играй! - досадливо перебивает Нонна. Иван Захарович приникает щекой к скрипке.
5
Нутро "Смелого" - машина - ярко освещено.
Стальными мускулами застыли шатуны, глазками блестят приборы, редкими вздохами дышит машина. Пахнет теплом, краской, маслом. И хотя машина неподвижна, а цвета слоновой кости шатуны замерли, чувствует человек ее силу, готовность моментально прийти в движение; крутить двухметровые колеса, мять кедровыми плицами алмазную воду.
Нет человека на земле, который бы лучше чувствовал могучую силу "Смелого", чем его механик Спиридон Уткин! И так же нежно, как Иван Захарович прижимается щекой к полированному дереву скрипки, прикасаются руки механика к теплому металлу.
Наедине с машиной мало похож Спиридон на обычного механика. Вместо угрюмой молчаливости - оживление, вместо сдержанной, робкой улыбки - открытая радость.
- Теперь кулису промажем, протрем, вот и будет ладно! - нашептывает Спиридон машине. - Кашу маслом не испортишь, товарищ кулиса…
Словно с живым существом разговаривает механик с машиной, и это издавна, смолоду. Еще мальчишкой - сын механика "Ветра" - Спирька на вопрос, какое существо есть пароход, убежденно ответил: "Одушевленное!" - и долго настаивал на этом. Много времени спустя понял Спиридон, что пароход все-таки существо неодушевленное, но принимал это как условность.
- Вот, товарищ кулиса, и готово! - шепчет Спиридон, улыбаясь. - Лишнее мы уберем… На то и обтирка есть! Вот так!
Жизнь, счастье, любовь Спиридона Уткина - машина "Смелого". Она ему дает хлеб и одежду, крышу над головой, уверенность в том, что не напрасно топчет кривоватыми ногами землю механик Уткин. Весел Спиридон, когда машина, хвастаясь силон, напевает привычный мотив: "Че-шу я пле-с, че-шу я плес!"
- Вот так-то, товарищ кулиса! - говорит механик, переходя с места на место. - Вот так-то…
Он будет ходить возле машины до утра, до зябкого рассвета, который, пробив войлок туч над Чулымом, не скоро заглянет в люк машинного отделения.