- Греха на душу… пусти, ваше благородье… ваше сиятельство… Бакушев я, хоть все село опроси.
- А, Бакушев? Сейчас узнаем. Направо кругом! Шагом-арш… Ась, два!.. Стой!..
Он взял его под руку и подвел к столу.
- Разве так солдаты ходят? Правую ногу этак только драгуны могли вскидывать. Садитесь. Курите? Пожалуйста… И руки не прячьте… Итак, Васька, самогону и огурец! Жаль - до встречи я всех коммунистов сгоряча порубил, а то бы они про вас что-нибудь сообщили. Ну, скажите…
- Ваше сиятельство, ей-богу!..
Нога Чугреева тяжело упала на пол.
- Гадко, капитан. Я у виска с револьвером мог бы выпытать. Если вы забыли дворянскую честь, то имеете вы кусочек человеческой совести? Капитан!
В угнетении находишь какую-то радость повторять одни и те же слова. Тогда слово становится таким же мутным и стертым, как сердце.
Но Фадейцев молчал.
- Можете ли вы мне говорить прямо?
"Во имя революции - нет", - так бы ответил Карнаухов, веселый и прямой адъютант.
Фадейцев же молчал.
Недоумевая, Чугреев отошел от стола.
- Напишите карандашом цифру и уйдите. Если вы - коммунист, так эти деньги народные, сударь, награбленные мной. Вы имеете право их взять, пожертвовать на детские дома или на дом отдыха для проституток, черт бы вас драл!
Лицо у него было жесткое и суровое.
"Что есть во мне драгоценного и что он хочет купить за эти деньги?" Тревога и гнев оседали в груди Фадейцева.
Из чашки пьет самогон князь Чугреев. Какое безумие! Князь говорит здраво и долго о восьми тысячах десятин имения в Симбирской губернии.
Петухи, хлопая крыльями и прочищая горло, роняют теплые перья. Опять одно радостное и горькое перо уронила земля - день… День прошел - полночь.
Князь опять упрекает:
- Вы не дадите уснуть пять ночей. Завидую вашему упорству. Дайте мне возможность уснуть.
Глаза у Фадейцева черные и пустые. Чугреев отворачивается.
А у князя, наверное, такое чувство, что ему никогда нельзя спать.
Усталый, но на что-то надеясь, он говорит:
- Идите… Завтра я вспомню, сколько тысяч долгу…
Фадейцев поворачивается. Нет, в спину всегда стреляют. Так пусть лучше бьет в грудь. Он пятится к дверям.
На столе перед князем револьвер и деньги. Что он намеревается делать? Он лишь пьяно сплевывает.
Не пьяный ли плевок вся ночь? Уже полночь.
Широкие улицы вздыхают травой - она росиста и пахнет слегка спиртом. В село возвращается дозор. Радостно, тонко, с привизгами, по-бабьему мычит теленок.
Небо легкое и белое.
Земля легкая и розовая.
Старик Бакушев, придерживая тиковые штаны, отворяет ему ворота. Ласково треплет его по плечу (рука у него пахнет чистой пшеничной мукой).
- Молока не хошь? - спрашивает он тихо и ласково. - Я тут страдал…
Фадейцев, мутно ухмыляясь, лезет на полати, закрывает глаза. Он хочет понять, вспомнить. Подушка пахнет чьим-то крепким телом, губы медеют…
IV
Гики. Рассвет.
Пулемет. Солнце на пулемете.
Пустые улицы заполнились топотом.
Фадейцев спрыгнул с полатей.
- Наши!.. Ясно, что наши.
- Ну!.. - протянул недоверчиво старик. - Чугрееву подмога.
А полчаса спустя красноармейцы качали на шинели Фадейцева, пели "Интернационал" и писали радостную резолюцию.
Адъютант Карнаухов стоял на крыльце, улыбаясь всем своим широким телом. Желтовато-оливковые галифе были в крови, а шея туго забинтована.
- Я думал, ты убит, - повторял ему Фадейцев.
- А я об тебе думаю: амба! Я, как выстрелили они, одурел - темень нашла, выскочил на двор, смотрю: твоей лошади нет, - ну, думаю, утек. С кем тут защищаться? Я и покатил на соединение… Там в обеих половинках говорят: не встречали, нету тебя… Ну, мы и поперли, думаем: хоть тело достать.
- А князь?
- Чухня-то эта? Удрал - деньги оставил, а казначея его Миронов прирубил. Они ведь всех наших раненых тово.
Он пошел в избу.
- Мы их, товарищ, достанем. Теперь достанем.
Фадейцев встретил старика в дверях с самоваром.
- Чай, батя?
- Чай, сынок.
- Можно… Чаю хорошо теперь.
Фадейцев, обходя стол (мешок у него лежал в переднем углу), взглянул в окно. Санитары несли раненого, мужик вывозил из деревни три лошадиные туши, а внизу под склоном холма виднелся нехитрый березовый лесок, овражек, крошечное озерко, где молодые гуси пытались летать. Солнце было цвета медной яри, и гуси имели светло-кровяно-красные подкрылья…
…И тогда Фадейцев вспомнил…
Два года назад Фадейцев был помощником коменданта губернской ЧК. Ему было приказано сопровождать партию приговоренных к расстрелу белогвардейских офицеров. Было такое же, цвета медной яри, раннее утро, как сейчас. Приговоренные (их было пятеро), пока грузовик, круша звонкую пахучую грязь, вез их за город, - говорили об охоте. Один высокий, с жидкими пепельно-серыми усами, рассказывал любопытные истории о замечательной собаке своей Фингале. "Таких людей и убивать-то весело", - сказал на ухо Фадейцеву один из агентов. А Фадейцев ехал на расстрел впервые, на душе было тягостно, хотя он убежденно веровал, что уничтожать их нужно. Остановились подле такого же озерка, что и сейчас. Гуси неумело, испуганно отлетели от машины. Приговоренных подвели к оврагу, и высокий перед смертью попросил у Фадейцева папироску. Тот растерялся и отказал. Высокий сдвинул угловатые брови и сказал сухо: "Последовательно". После выстрела Фадейцев должен был выслушать пульс и сердце (врача он почему-то постеснялся позвать), четверо были убиты наповал, а пятый - высокий, закусив губу, глядел на него мутноватыми, цвета мокрого песка зеницами. По инструкции, Фадейцев должен был его пристрелить. Солдаты уже сбрасывали в овражек трупы и слегка присыпали песком (так как все знали, что через три-четыре часа придут к овражку родные и унесут тела; сначала с этим боролись, а потом надоело). Высокому прострелили плечо.
Не опуская перед ним взора, Фадейцев вынул револьвер, приставил к груди и нажал собачку. Осечка. Он посмотрел в барабан - там было пусто. Как всегда, он забыл зарядить револьвер. Теперь он попросил бы солдат пристрелить, а тогда ему было стыдно своей оплошности, и он сказал: "Умер… бросайте"…
Фадейцев пощупал револьвер и отошел от окна.
- Ду-урак… - придыхая, сказал он, - ду-урак… у-ух… какой дурак.
- Кто?
- Кто? Да разве я знаю?.. Я сосну лучше, товарищ Карнаухов!
И перед сном он еще раз проверил револьвер: тот был полон, как стручок в урожай зерном.
1923
Про двух аргамаков
С крутых яров смотрелись в сытые воды Яика ветхие казацкие колоколенки. Орлы на берегах караулили рыбу. Утром, когда у орлов цвели, словно розы, алые клювы, впереди парохода хорек переплывал реку. Пожалел я о ружье, низко склонившись к перилам и разглядывая его злобную рожу. А он, фыркнув на пароход, осторожно стряхивая с лапок капли воды, юркнул в лопушник.
Великое ли диво - пароход? А в этом году впервые за всю свою жизнь видит славный Яик гремучие лопасти. А тянется этот Яик от Гурьева до Оренбурга - больше чем тысячу верст, и до сего лета не допускали казаки на свою реку парохода: рыбу, говорят, перепугают. И довелось мне видеть, как целые поселки, покинув работу, бежали смотреть на пароход.
Старуху одну, в зеленом казакине, полной семьей вели на пароход под руки. Надо было старухе ехать в Уральск лечиться. Крепко боялась старуха парохода, истово крестилась при гудках и с великой верой взирала на ветхие колоколенки.
Долго не хотела говорить со мною старуха. А потом, когда рассказал я ей, какие у нас на Иртыше переметы, стала она меня учить, как правильно рыбачить и какая должна быть "кошка" у перемета. Попутно выбранила сибирских казаков. И к вечеру уже, когда и колоколенки, и яры скрылись в лиловом, пахнущем полынью и богородской травой сумраке, поведала мне Аграфена Петровна семейную свою притчу.
- Ты ведь, поди, нашего хозяйства не знаешь? А наше хозяйство, по фамилии Железновское, известно по всему Яику. Ильбо от Разина - сказывают, великий он колдун был, - ильбо от чего другого прадед наш, Евграф Железнов, развел аргамаков. Таких аргамаков развел, что из Хивы приезжали и многие тысячи платили за породу. Табуны наши были в скольку сот голов - уж не помню. Мать моя, царство небесное, сарафан обшивала по вороту индицким зерном-жемчугом, а дом у нас кирпичный, двухэтажный и под железной крышей.
Детей? Детей у меня много было, все больше девки, а парня уродилось два - Егор да Митьша. Егор-то русой был, на солнце, бывало, отцветает, что солома, а Митьша - черный, чисто кыргыз кыргызом. Разница меж ними в двух годах была, а учиться довелось им вместе. И по хозяйству все тоже вместе держались. Вот перед тем, как Егорше в лагеря идти, "сам"-то и подарил им по жеребку наилучших ног. Он, царство небесное, в ногах беда как понимал - лучше самого хитрого цыгана. Егору дал Серко, а Митьше - Игреньку.
И выросли те жеребята, как сказ. На войне, говорили, на смотру генерал оглядел наших аргамаков и Егорку спросил: "Каким, дескать, овсом кормлена такая чудесная лошадь?" - "Нашим, грит, яицким". И велел генерал записать адъютанту про тот овес, чтоб кормили им любимого генеральского коня.
Сколько раз казацкую жизнь спасали кони - я уж и запамятовала, а только раз на том коне Митьша полковую казну вывез из немецкого плена и получил за этот подвиг два "Георгия".