- Да, старое охотничье ружье дяди Вацлава. Но у нас не было дроби и пороха и оставалось только тридцать шесть патронов. Поэтому в группу охотников были выделены три лучших стрелка: Дик Смайлз, Джемс Муррей и я. Мы поочередно ходили на охоту и получали для охоты только один патрон. Мы не имели права возвращаться с пустыми руками и должны были стрелять наверняка, потому что запас пищи у нас иссякал и мы к зиме ничего не заготовили. Так вот, двадцать первого сентября я пошел по лесной дороге к шоссе, залег в кустах и стал ждать. Ждать мне пришлось долго, двое суток. По залитому солнцем шоссе проходили женщины с корзинами, на велосипедах катили полицейские с красными нарукавниками. Я ждал немцев. Но немцев не было. Только к концу вторых суток я увидел двух немецких солдат. Они ехали на мотоцикле и остановились недалеко от куста, под которым я лежал. Машина у них закапризничала, и они стали чинить мотор. Я видел их лица - это были молодые, красивые парни, отъевшиеся на чужих хлебах, жизнерадостные и веселые: один чуть повыше и помоложе, другой, коренастый крепыш, постарше, он был в расстегнутом мундире, в пилотке, лихо сбитой на затылок. Мне неудобно было стрелять по немцам, когда они возились с мотором, - у меня был только один патрон, и я мог бы убить одного, второй убил бы меня. Я незаметно отполз в сторону, перешел правее, туда, где они должны были проезжать, залег и стал ждать.
Но вот наконец раздался шум мотоцикла. Я снова увидел немцев. За рулем сидел тот, в расстегнутом мундире. Я допустил их на десять шагов и выстрелил в упор. Мотоцикл перевернулся. Немец, который сидел сзади, не успел подняться. Я убил его ударом приклада в висок.
К исходу вторых суток, вечером, я вернулся в оранжерею. Мои товарищи сидели на заветной куртине. Американцы стучали шарами пинг-понга. Христиансен играл на скрипке, а рыжий Дик сосал трубку и смотрел на Ридушку.
Эжен, увидев, что я пришел с пустыми руками, захохотал, шутливо раскланялся и возгласил:
- Внимание, господа! Мсье Тартарен из Тараскона возвращается с удачной охоты! Следом за ним идет обоз дичи! Среди его трофеев - лучшие экземпляры местной фауны!
Дядя Вацлав укоризненно взглянул на меня - два дня тому назад мне был выдан двадцать девятый по счету патрон - и проворчал:
- М-ммм! Ав-ввв!
Ридушка, моя милая, хорошая Ридушка, поднялась со скамьи и сказала мне:
- Вы не убили даже тетерева, Алексей?
Я посмотрел в ее голубые с морской прозеленью глаза.
- Сегодня я убил двух тетеревов, Ридушка, - сказал я. - Вот их пистолеты и документы…
Американцы оставили пинг-понг, Христиансен подошел ко мне со скрипкой в руках. Посыпались сотни вопросов, и я должен был несколько раз повторить рассказ о встрече с немцами.
Рыжий Дик Смайлз, от которого до этого никто не слышал ни одного слова, свирепо закричал дяде Вацлаву:
- Что же ты медлишь, старик! Мой черед идти на охоту. Давай мне тридцатый патрон. Я пойду к ночи.
Когда я предложил Дику новехонький немецкий вальтер, он обиженно поджал губы, передвинул трубку в уголок рта и процедил:
- Сэр. Я стреляю из ружья не хуже вас…
Он взял ружье, один патрон и ушел не простившись. В этот вечер алый букет львиного зева не был поставлен в комнате Ридушки. Все понимали, куда ушел Дик, и я заметил, что товарищи волнуются. Ночью ко мне в теплицу пришли негр Джемс Муррей, маленький Гарри Линсфорд - он был военным врачом, мы называли его "доктор Гарри" - и лейтенант Том Холбрук. Сверкая стеклами очков - все они были в очках, американцы чинно расселись на стульях, закурили сигареты и перебросились со мной несколькими незначительными фразами. Потом лейтенант Хобрук, болтая ногой, сказал сердито:
- Мистер Григорьев! Мы пришли заявить вам о том, что вы поступили опрометчиво. Ваше нападение на немцев не принесет ничего хорошего. Они обнаружат нашу оранжерею, и тогда нам несдобровать…
Он говорил все это, опустив глаза и с трудом подбирая слова. Мне неловко и стыдно было слушать его, но я молчал, дожидаясь, что будет дальше. Черный Джемс сердито сопел, поглядывая на лейтенанта. А тот угрюмо и нудно бормотал о том, что мы не имеем права рисковать судьбой женщины, что "товарищеская корпорация" протестует против моего поступка, что партизанские действия противны международным законам ведения войны и офицерской рыцарской этике…
Мне надоело в конце концов слушать нотацию Холбрука, и я спросил, повернувшись к негру:
- Вы тоже так думаете, капрал Муррей?
Негр пожал плечами и ответил смущенно:
- Нет, мистер Григорьев, я думаю совсем иначе… Но дело в том, что лейтенант Холбрук приказал мне идти к вам и не предупредил зачем…
Тут впутался доктор Гарри и стал говорить, что нам нечего совать свой нос в домашние дела чехов - он так и сказал: "в домашние дела", - что мы все уже свершили свой солдатский долг и что нам, дескать, остается спокойно и мирно дожидаться конца войны, пользуясь гостеприимством Ридушки…
Одним словом, они долго уговаривали меня, пытались даже угрожать, но я сказал им, что у меня как у советского офицера есть свои понятия о солдатском долге и что я сам поговорю с товарищами и узнаю мнение Ридушки. Когда американцы уходили, негр задержался, украдкой пожал мне руку и шепнул тихонько:
- Не верьте им, мистер Григорьев. Никто из товарищей не знает об их приходе, и все восхищаются вашим поступком…
Потом я поговорил с друзьями и понял, что они настроены по-иному. На другой день вернулся Дик Смайлз и молча выложил перед нами изрядно потертый, но вполне исправный парабеллум и воинскую книжку с именем унтерштурмфюрера Иоганна Зеннера. Оказывается, Дику даже не пришлось пускать в ход ружье, так как он подкараулил пьяного Зеннера у ворот придорожной корчмы и прикончил немца садовым ножом.
Григорьев, задумавшись, опустил голову, тяжело вздохнул и продолжал:
- Однажды вечером мы собрались на куртине. Председательствовал Христиансен, которого, правда, никто не выбирал. Он отложил скрипку и сказал, помахивая смычком:
- Друзья! Капрал Джемс Муррей к ночи идет на опушку леса, туда, где проходит дорога. Он говорит, что идет "охотиться". Лейтенант Григорьев начал эту "охоту", а сержант Дик Смайлз и капрал Муррей следуют его примеру. Мы все уже знаем, куда ходят наши товарищи, и не хотим оставаться без дела…
Конечно, лейтенант Холбрук снова затеял разговор об опасности и до того распоясался, что стал кричать на негра, но тут на лейтенанта накинулись все остальные. И, представьте себе, Ридушка вдруг поднялась с места и сказала нам всем тоненьким голоском: "Я, говорит, здесь хозяйка, и я считаю, что русский офицер прав: нам нельзя прятаться от войны под сенью зеленых пальм. Кому, говорит, это не нравится, тот должен будет покинуть нас, потому что теперь у нас начнется иная жизнь…"
Ну, конечно, споры прекратились. После слов Ридушки Холбрук сдался, и даже когда француз предложил выбрать меня командиром отряда, он ничего не сказал, только нахохлился, как сыч, и все сидел и кисло посмеивался. Кандидатуру мою все поддержали, и я предупредил, что отныне товарищи должны беспрекословно подчиняться моим приказам, как и положено на войне.
Ридушка при этом взглянула мне прямо в глаза. То, что она сказала, мы едва услышали - так тихо и робко она сказала:
- Я готова вам вверить свою жизнь, Алексей, - сказала она, - я пойду с вами куда угодно, только… только… мои цветы…
- В честь вас и ваших цветов, - галантно возразил Эжен Мишле, - мы назовем отряд именем цветка, который вы укажете…
Все взоры обратились к Ридушке. В ее глазах блестели слезы.
- Если это можно, - сказала она, - пусть нашим знаком будет цветок помненька. Пусть он напоминает каждому из нас голубое небо родины…
Так двадцать девятого сентября тысяча девятьсот сорок второго года в прилабских лесах Чехословакии родился партизанский отряд "Помненька". Уже через две недели мы наводили ужас на все близлежащие немецкие гарнизоны. Мы нападали на немцев группами и в одиночку. Мы взрывали мосты и вражеские склады. Мы жестоко расправлялись с немецкими комендантами и одного за другим убирали холопов предателя Тисо. Крестьяне окрестных селений прибегали к нашей помощи, и мы вершили над их палачами суд и расправу. Старые священники молились за нас, женщины благословляли наши имена. Немцы пугали нами друг друга. Всюду, где наша карающая рука настигала врагов, мы оставляли свой знак - чистый, голубой, как небо, цветок незабудку, нежную помненьку…
Ридушка воодушевляла нас всех. Она бывала с нами везде. Ее тонкие пальчики привыкли к оружию, ее стройные ножки были исцарапаны репейником и обжигались лесной крапивой. Ей было очень тяжело, понимаете, не только физически, но и душевно тяжело. Она не была рождена для ратных подвигов, она слишком любила на земле все живое и красивое и слишком боялась смерти. Но она ни разу не покинула нас, ни разу не сослалась на свою слабость, ни разу не пожаловалась. Мы свыше двух лет партизанили в лесах, совершали молниеносные ночные переходы, неделями прятались в болотах, но эта девушка не огрубела, не стала взрослой, как будто кровавые труды не коснулись ее души. Мы все по-прежнему любили ее. Нет, не то слово… Мы боготворили ее. Как зеницу ока мы берегли дорогую для нас ее жизнь. Не в переносном, а в прямом смысле слова мы на руках носили ее по лесам. Мы тайно ревновали ее друг к другу, мучились от неразделенной любви и надеялись на то, что она наконец полюбит избранного ею и этим, может быть, положит конец нашим душевным тревогам…