- Так он вовсе мало на своих ногах идет, все больше на мне едет. Посажу его на плечи и несу, а захочет промяться, - слезает с меня и бегает сбоку дороги, взбрыкивает, как козленок. Все это, браток, ничего бы, как-нибудь мы с ним прожили бы, да вот сердце у меня раскачалось, поршня надо менять… Иной раз так схватит и прижмет, что белый свет в глазах меркнет. Боюсь, что когда-нибудь во сне помру и напугаю своего сынишку. А тут еще одна беда: почти каждую ночь своих покойников дорогих во сне вижу. И все больше так, что я - за колючей проволокой, а они на воле, по другую сторону… Разговариваю обо всем и с Ириной и с детишками, но только хочу проволоку руками раздвинуть, - они уходят от меня, будто тают на глазах… И вот удивительное дело: днем я всегда крепко себя держу, из меня ни "оха", ни вздоха не выжмешь, а ночью проснусь, и вся подушка мокрая от слез…
В лесу послышался голос моего товарища, плеск весла по воде.
Чужой, но ставший мне близким человек поднялся, протянул большую, твердую, как дерево, руку:
- Прощай, браток, счастливо тебе!
- И тебе счастливо добраться до Кашар.
- Благодарствую. Эй, сынок, пойдем к лодке.
Мальчик подбежал к отцу, пристроился справа и, держась за полу отцовского ватника, засеменил рядом с широко шагавшим мужчиной.
Два осиротевших человека, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы… Что-то ждет их впереди? И хотелось бы думать, что этот русский человек, человек несгибаемой воли, выдюжит и около отцовского плеча вырастет тот, который, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути, если к этому позовет его родина.
С тяжелой грустью смотрел я им вслед… Может быть, все и обошлось бы благополучно при нашем расставанье, но Ванюшка, отойдя несколько шагов и заплетая куцыми ножками, повернулся на ходу ко мне лицом, помахал розовой ручонкой. И вдруг словно мягкая, но когтистая лапа сжала мне сердце, и я поспешно отвернулся. Нет, не только во сне плачут пожилые, поседевшие за годы войны мужчины. Плачут они и наяву. Тут главное - уметь во-время отвернуться. Тут самое главное - не ранить сердце ребенка, чтобы он не увидел, как бежит по твоей щеке жгучая и скупая мужская слеза…
1956
Вадим Михайлович Кожевников
Дом без номера
Дымящиеся дома сражались, как корабли в морской битве.
Здание, накрытое залпом тяжелых минометов, гибло в такой же агонии, как корабль, кренясь и падая в хаосе обломков.
В этой многодневной битве многие дома были достойны того, чтобы их окрестили гордыми именами, какие носят боевые корабли.
Убитые фашисты валялись на чердаке пятые сутки, убрать их было некогда.
Ивашин лежал у станкового пулемета и бил вдоль улицы. Фролов, Селезнев и Савкин стреляли по немецким автоматчикам на крышах соседних домов. Тимкин сидел у печной трубы и заряжал пустые диски.
Нога Тимкина была разбита, поэтому он сидел и заряжал, хотя по-настоящему ему нужно было лежать и кричать от боли.
Другой раненый не то был в забытьи, не то умер.
Сквозь рваную крышу ветер задувал на чердак снег. И тогда Тимкин ползал, собирал снег в котелок, растапливал на крохотном костре и отдавал Ивашину воду для пулемета.
От многочисленных пробоин в крыше на чердаке становилось все светлее и светлее.
Штурмовая группа Ивашина захватила этот дом пять суток тому назад удачным и дерзким налетом. Пока шел рукопашный бой в нижнем этаже с расчетом противотанковой пушки, четверо бойцов - двое по пожарной лестнице, двое по водосточным трубам - забрались на чердак и убили там вражеских автоматчиков.
Дом был взят.
Кто воевал, тот знает несравненное чувство победы. Кто испытывал наслаждение этим чувством, тот знает, как оно непомерно.
Ивашин изнемогал от гордости, и он обратился к бойцам:
- Товарищи, этот дом, который мы освободили от захватчиков, не просто дом. - Ивашин хотел сказать, что это здание очень важно в тактическом отношении, так как оно господствует над местностью, но такие слова ему показались слишком ничтожными. Он искал других слов - торжественных и возвышенных. И он сказал эти слова. - Этот дом исторический, - сказал Ивашин и обвел восторженным взглядом стены, искромсанные пулями.
Савкин сказал:
- Заявляю - будем достойны того, кто здесь жил.
Фролов сказал:
- Значит, будем держаться зубами за каждый камень.
Селезнев сказал:
- Это очень приятно, что дом такой особенный,
А Тимкин - у него нога еще тогда была целая - наклонился, поднял с полу какую-то раздавленную кухонную посудину и бережно поставил ее на подоконник.
Фашисты не хотели отдавать дом. К рассвету они оттеснили наших бойцов на второй этаж; на вторые сутки бой шел на третьем этаже, и когда бойцы уже были на чердаке, Ивашин отдал приказ окружить немцев.
Четверо бойцов спустились с крыши дома, с четырех его сторон, на землю и ворвались в первый этаж. Ивашин и три бойца взяли лежавшее на чердаке сено, зажгли его и с пылающими охапками в руках бросились вниз по чердачной лестнице.
Горящие люди вызвали у фашистов замешательство. Этого достаточно для того, чтобы взорвалась граната, дающая две тысячи осколков.
Ивашин оставил у немецкой противотанковой пушки Селезнева и Фролова, а сам с двумя бойцами снова вернулся на чердак к станковому пулемету и раненым.
Немецкий танк, укрывшись за угол соседнего дома, стал бить термитными снарядами. На чердаке начался пожар.
Ивашин приказал снести раненых сначала на четвертый этаж, потом на третий. Но с третьего этажа им пришлось тоже уйти, потому что под ногами стали проваливаться прогоревшие половицы.
В нижнем этаже Селезнев и Фролов, выкатив орудие к дверям, били по танку. Танк после каждого выстрела укрывался за угол дома, и попасть в него было трудно. Тогда Тимкин, который стоял у окна на одной ноге и стрелял из автомата, прекратил стрельбу, сел на пол и сказал, что он больше терпеть не может и сейчас поползет и взорвет танк.
Ивашин сказал ему:
- Если ты ошалел от боли, так нам от тебя этого не нужно.
- Нет, я вовсе не ошалел, - сказал Тимкин, - просто мне обидно, как он, сволочь, из-за угла бьет.
- Ну, тогда другое дело, - сказал Ивашин. - Тогда я не возражаю, иди.
- Мне ходить не на чем, - поправил его Тимкин.
- Я знаю, - сказал Ивашин, - ты не сердись, я обмолвился.
И он пошел в угол, где лежали тяжелые противотанковые гранаты. Выбрал одну, вернулся, но не отдал ее Тимкину, а стал усердно протирать платком.
- Ты не тяни, - сказал Тимкин, держа руку протянутой. - Может, ты к ней еще бантик привязать хочешь?
Ивашин переложил гранату из левой руки в правую и сказал:
- Нет, уж лучше я сам.
- Как хочешь, - сказал Тимкин, - только мне стоять на одной ноге гораздо больнее.
- А ты лежи.
- Я бы лег, но, когда под ухом стреляют, мне это на нервы действует. - И Тимкин осторожно вынул из руки Ивашина тяжелую гранату.
- Я тебя хоть до дверей донесу.
- Опускай, - сказал Тимкин, - теперь я сам. - И удивленно спросил: - Ты зачем меня целуешь? Что я, баба или покойник? - И уже со двора крикнул: - Вы тут без меня консервы не ешьте. Если угощения не будет, я не вернусь.
Магниевая вспышка орудия танка осветила снег, розовый от отблесков пламени горящего дома, и фигуру человека, распластанного на снегу.
Потолок сотрясался от ударов падающих где-то наверху прогоревших бревен. Невидимый в темноте дым ел глаза, ядовитой горечью проникал в ноздри, в рот, в легкие.
На перилах лестницы показался огонь. Он сползал вниз, как кошка.
Ивашин подошел к Селезневу и сказал:
- Чуть выше бери, в башню примерно, чтобы его не задеть.
- Ясно, - сказал Селезнев. Потом, не отрываясь от панорамы, добавил: - Мне плакать хочется: какой парень! Какие он тут высокие слова говорил!
- Плакать сейчас те будут, - сказал Ивашин, - он им даст сейчас духу.
Трудно сказать, с каким звуком разрывается снаряд, если он разрывается в двух шагах от тебя. Падая, Ивашин ощутил, что голова его лопается от звука, а потом от удара, и все залилось красным, отчаянным светом боли.
Снаряд из танка ударил под ствол пушки, отбросил ее, опрокинутый ствол пробил перегородку. Из разбитого амортизационного устройства вытекло масло и тотчас загорелось.
Селезнев, хватаясь за стену, встал, попробовал поднять раненую руку правой рукой, потом он подошел к стоящему на полу фикусу, выдрал его из горшка и комлем, облепленным землей, начал сбивать пламя с горящего масла.
Ивашин сидел на полу, держась руками за голову, и раскачивался. И вдруг встал и, шатаясь, направился к выходу.
- Куда? - спросил Селезнев.
- Пить, - сказал Ивашин.
Селезнев поднял половицу; высунув ее в окно, зачерпнул снегу.
- Ешь, - сказал он Ивашину.
Но Ивашин не стал есть, он нашел шапку, положил в нее снег и после этого надел себе на голову.
- Сними, - сказал Селезнев. - Голову простудишь. Инвалидом на всю жизнь от этого стать можно.
- Взрыв был?
Селезнев, держа в зубах конец бинта, обматывал им свою руку и не отвечал. Потом, кончив перевязку, он сказал:
- Вы мне в гранату капсуль заложите, а то я не управляюсь с одной рукой.
- Подорвал он танк? - снова спросил Ивашин.
- Я ничего не слышу, - сказал Селезнев. - У меня из уха кровь течет.
- Я как пьяный, - сказал Ивашин. - Меня сейчас тошнить будет, - и сел на пол. А когда поднял голову, он увидел рядом Тимкина и не удивился, а только спросил: - Жив?
- Жив, - сказал Тимкин. - Если я немного полежу, ничего будет?