Теперь и последний вагон уходит в депо. Вполне возможно, что именно с площадки этого вагона махала мне материнская рука. И я не могу ответить, не могу ее догнать, даже если бы бежал за трамваем десятки и сотни лет, целую вечность. А булыжная мостовая кажется мне стальным клинком, выставленным в зале музея.
Сон земли охраняют небесные лампады. Электрические фонари на улицах роняют слабый дрожащий свет. Этажи зданий теряются в выси. Вагон идет толчками, словно корабль без людей. А иногда он напоминает мне балдахин, который влекут невиданные лошади, и кто-то, тоже невидимый, несет факел. Медный колокольчик изредка нехотя позвякивает. Балдахин движется не спеша, как похоронные дроги. Акации в белых одеждах стоят на его пути, - так описывает легенда похороны чабана. А за углами, за киосками, в безмолвных проездах прячутся угрюмые тени с черными клобуками на головах. Балдахин тихо пробирается сквозь толпы ночных светил. Он уходит в последний путь. И гаснут светильники…
Я схожу около депо. Вагон входит в трамвайный парк. Мне не остается ничего другого, как уйти домой. По меня удерживает смутный внутренний голос.
Когда-то в этом трамвайном депо я был свидетелем необычного происшествия. Мальчишеская непоседливость толкала меня на бродяжничество. Однажды я забрался в депо и крутился среди открытых, без окон, летних прицепов. Дело было в июне, самом жарком месяце лета, - недаром его называют в народе месяцем печки, - солнце жгло неумолимо. Но в депо я чувствовал себя прекрасно. Я мог разглядывать старые демонтированные моторы, мог отвинчивать гайки - и мне никто ничего не говорил, мог, наконец, спрятаться под крышу прицепа и вообразить, что я капитан судна, которое отправилось в кругосветное путешествие. Я облюбовал себе прицеп, находившийся в самом тупике, и встал на "капитанский мостик". На скамье, в другом конце моего корабля-прицепа, чирикал маленький воробышек. Он был совсем заморыш, серенький, взъерошенный, но корабль должен иметь на борту помимо капитана еще и команду. Я зачислил воробья в матросы. Хорошо помню, как сквозь заднее стекло прицепа на воробышка падал сноп света, и, хотя солнце жгло немилосердно, воробью это, видимо, доставляло удовольствие. Он без умолку чирикал.
Так и осталось у меня в памяти: голубое, как шелковое покрывало, небо, огненный поток света и чириканье воробья. И вдруг откуда-то сверху сорвался и стремительно полетел какой-то темный предмет, разбил стекло прицепа и грохнулся об пол. Я перепуганно вскочил. На полу лежал большой и красивый ястреб. Он был мертв.
Что могло случиться с ястребом? Полный недоумения, я разглядывал птицу, пока не пришла разгадка: ястреб разбился о стекло. Откуда-то с высоты он увидел и подстерег маленького беспечного воробья, который купался в солнечном потоке. Хищник не подозревал, что между ним и добычей стоит препятствие - толстое стекло. Это стекло, просвеченное солнцем, было для него невидимым. И вот надменный, самоуверенный ястреб валялся на полу грудой тряпья.
Воробей, парализованный страхом, застыл на месте. А когда оцепенение прошло, он, выкрикнув птичье ругательство, стремительно вспорхнул и улепетнул что было сил.
Я посмотрел вслед воробью и только тут увидел в стекле совершенно круглую дырку. Подошли рабочие, с удивлением стали рассматривать словно вырезанное искусным стекольщиком отверстие. Ястреб вызвал меньше толков, чем эта круглая дыра в стекле…
Из проходной депо выходит кондукторша. Она замечает меня, оглядывается, потом подходит ближе и спрашивает, отчего я тут стою, может, что-то потерял в трамвае?
Я говорю:
- Нет, нет, все в порядке.
- Может, забыли что-то ценное? Так я могу сообщить в контору.
- Да нет, я ничего не забыл. Не беспокойтесь.
Женщина смотрит на меня испытующим взглядом и настаивает:
- Вы не стесняйтесь. Может, все-таки что-то потеряли? Какую-нибудь безделушку?
- Не терял и не забывал, - говорю я и развожу руками: дескать, мне нечего терять и нечего забывать.
- Значит, кого-то ждете? - улыбается женщина, оглядывая меня с головы до ног. - Уже поздно, все разошлись. Если вы кого-то ждете…
- Да, уже поздно, - тихо соглашаюсь я.
Некоторое время мы молча идем рядом.
- Случается, потеряешь пустяк, а сожалеешь всю жизнь, - задумчиво говорит женщина.
Я вздрагиваю от ее слов, неловко спотыкаюсь о камень.
- Пожалуй… Вы правы.
- Чувствуете, какой воздух? - спрашивает женщина. - Цветет акация…
Мне не хочется отвечать. Я закуриваю сигарету.
Над моим родным городом стелется огромное звездное небо. И каждая звезда - загадка. Некоторые звезды давно угасли, но их свет все еще продолжает пробиваться к нам из глубин вселенной.
А не сохраняют ли свой след среди людей и наши разлуки?..
Перевод с молдавского Л. Мищенко
Борис Можаев
Петька Барин
Как-то поздней осенью заехал я в Тиханово, зайцев погонять по первой пороше. У Семена Семеновича Бородина, моего дальнего родственника, был отличный гонец костромской породы, а у Гладких, второго секретаря райкома, русская гончая - пегий кобель, рослый, как телок. Собаки давно спарились в работе и вдвоем куда хочешь выгоняли и зайца и лису.
Володя Гладких был моим приятелем, и я запросто зашел к нему в кабинет под вечер, чтобы поговорить насчет завтрашней охоты. В приемной застал я директора Мещерского совхоза, с которым был едва знаком. Мы поздоровались. Это был сухой погибистый человек средних лет с темным сумрачным лицом и белыми залысинами, отчего выглядел каким-то болезненным.
- Что, очередь? - спросил я.
Он замешкался, потянул со стола к себе под мышку желтую кожаную папку и сказал уклончиво:
- У меня тут дело такое, что не к спеху… Так что давай проходи, - и как-то жалко улыбнулся.
- Я тоже вроде не тороплюсь.
- Нет, проходи ты, - настойчивее сказал директор.
Я прошел. В кабинете секретаря застал я какого-то тощего старого просителя в аргунском зеленом пиджаке и в резиновых сапогах. Он держал в руках рыжую телячью шапку и упорно глядел на Гладких красными слезящимися глазками:
- Дак пензию дадите мне али как?
Гладких сидел за столом, скрестив руки на груди, с тем выражением безнадежного отчаяния, которое вызывает разве что затяжная зубная боль.
- Ну, милый мой! Я ж тебе десять раз говорил: не имею права. Не занимаюсь я начислением пенсий. На то райсобес имеется.
- Райсобес отказался.
- Я ж тебе пояснил, почему… При тебе звонил туда. Говорят, что бумаг у тебя нет. Справок, которые подтверждают трудовой стаж. Понял?
- Дак бумаги Федька не дает.
- Не Федька, а Федор Иванович. А он говорит, что ты мало в колхозе работал.
- А колько позовут, столь и работал.
- Но откуда ж я знаю? Я-то не состоял в вашем колхозе.
- Ну да… Я вот состоял, а пензию не дают.
- Тьфу ты! Опять двадцать пять, - Володя громыхнул стулом и повернулся ко мне: - Вот, поговори с ним.
Старик тоже поглядел на меня, часто заморгал, зашмыгал носом и заплакал:
- Бог с ними… Дадут - дадут, а не дадут - и не надо, - он утер шапкой лицо и горестно вздохнул.
- Вы откуда будете? - спросил я его.
- Из Петуховки я… Самохвалов.
- Кто ж поступил с вами несправедливо? На что вы жалуетесь?
- Мне не то обидно, что не работал, а то, что бумаг, говорят, нету.
- Так ведь только бумага подтверждает, что вы работали, - сказал Гладких.
- Небось, когда работал, бумаги не требовали. Ступай на работу и все… Я, бывало, и на бакчи еду и в лес за дровами. Мне говорят - иди в кавхоз, лошадь дадим.
- А вы что, безлошадником были? - спросил я.
- Когда лошади не было, я на крахмальном заводе работал.
- А в колхозе по доверенности работали или как? - спросил Гладких.
- Нет, я на труддень. Сани починю, тырлы… Казхозник я.
- Да у тебя даже книжки колхозной нет, - сказал Гладких. - Ты и в райтопе работал, и в лесничестве, и на кирпичном.
- Куда пошлют, там и работал. Получал колько дадут. Мне больно обидно, что все получают пензию, а я нет. А еще больно грубо сказал секретарь Федька: от меня, мол, все зависит. Хочу дам бумагу, хочу нет. А я без работы не могу. Болею я от этого. Охо-хо-хо! Мало работал? Да я, брат родной, сидеть не могу. На быке шкуры возил в войну. А мосты через Петравку развалились. Это, как сказать? Телега без наклесток… Не телега - дроги. Шкуры с нее плывут… а я по река их ловить. По брюхо в воде плавал. Бумаг, говорит, нету. Это не доказывает. У меня свидетели есть. Кто хочешь подпишет, что дядя Васька работал. Эхе-хе-хе! Как вы мне поясните сделать-то? Что я в кавхозе работал.
- Надо такую бумагу, чтоб свидетели подписали… Хотя бы два человека. Понял? - пояснил Гладких. - Голошеин так сказал.
- Голошеин… Какой Голошеин? Федька, что ли? Дак он не хочет подписывать.
- Да что тебе дался Федька! - взорвался Гладких. - Пусть подпишут свидетели, которые знают, что ты работал.
- Ну да… Подпишут - подпишут, а не подпишут - и не надо. Мне больно то обидно, что бумаги, говорит, нет. Когда работать надо - бумаги не просят… а пензию - дай бумагу. Охо-хо-хо… - Он натянул глубоко, по самые брови, шапку, расправил уши и пошел.
- Наконец-то, - с облегчением сказал Гладких и, дождавшись, пока тот вышел, спросил: - Как думаешь, бестолочь или придуривается? Если придуривается, то неплохо играет.
- Небось есть захочешь - заиграешь.
- Нет, ты чудной! Что у нас тут богадельня, что ли? Кто ему велел бегать с места на место. Порастерял все… А теперь и штанов не соберет.