Стараясь не нашуметь, не скрипнуть, Монахов сделал три тяжелых шага и грузно опустился на маленький стульчик у стены. Он смотрел на узкую щель света из-под двери и прислушивался. Только сев, он почувствовал, как устал. Некоторое время он тупо смотрел в призрачные мерцающие окна и ничего не думал. Глаза уже хорошо видели в темноте. Он разглядел даже портрет кудрявого мальчика на стене, когда дверь приоткрылась, свет кубом вошел в комнату, выхватив из нее Монахова, и в комнату проскользнула Ася. Она была уже в халатике. "Жив?" - сказала она смеясь, Лицо ее было диковато и красиво. "Жив", - сказал он. Ася порывисто обняла его, по-юному неумело прижав его голову к груди и так на секунду застыв в неловкой позе. Монахову стало неудобно в шее, и дышать трудно… Он деревенел в ее объятиях и ничего не чувствовал. Ася вдруг отодвинулась и присела перед ним на корточки. "Ты что? - сказала она, держа его голову в руках, как бы повертывая и разглядывая. - Ты это что?" Монахов молчал. "Ладно, - сказала она, - посиди еще немного. Я сейчас приду". Она резко поднялась. "На", - она сунула ему что-то в руку и вышла. Это были два небольших яблочка, в черных жестких точках. Монахов недоуменно повертел их. "Ева, - сказал он. - Адам…" Он укусил яблоко - ему показалось, что треск яблока раздался на весь этот мертвый дом. Где-то под ним, над ним, со всех сторон, спали дети, как личинки. Монахов располагал этих детей в заплечном своем пространстве, но они были неодушевленными для него. "Эти яблочки им давали сегодня на третье…" - сообразил он. Он понял, что ничего не хочет и не ждет, и ему стало гадко от себя. Ася была ему как бы понятна и казалась прекрасной, он же сам себе сильно не нравился, потому что, казалось ему, должен был сейчас быть в некой буре чувств и желаний, иначе как бы он тут оказался, среди ночи, в спящем детском саду, в комнате для игр? Что бы его сюда привело, взрослого солидного человека? с семьей и положением? Он подумал, что все какая-то кошмарная, кромешная подтасовка, подмена всех желаний, чувств, мыслей, и там, где мы (он думал о себе во множественном числе) осознаем, что чего-то хотим, то уже и не хотим, а хотим лишь, пока не понимаем еще, что с нами происходит. Что желание - и не есть желание в том смысле, в котором можно рассказать о нем и изложить его, а что-то вовсе другое. Что желание теряется где-то на полдороге и чуть ли не при первом шаге… И даже безрассудство - вовсе не доказательство силы желаний и чувств, а лишь свидетельство нашей к ним неспособности. Одна лишь видимость решительности, на самом деле - полная растерянность перед мутностью и неясностью собственных ощущений. Ах, что так - что этак… Верность любого обобщения испугала Монахова.
Он обводил потрясенным взором призрачный объем неожиданного помещения, и оно казалось ему удивительно подходящим, заслуженным и оправданным в своей неправдоподобности. "Со мной уж только неправдоподобное и должно происходить…" - горько усмехался Монахов. Господи! как мучителен опыт! Не приобретение его, не рождение, нет - сам опыт, его наличие. Какая нечистота!
…Когда, в детстве, были реальны чувства - нереальны были люди: они были носители, объекты, они были - образы. Когда же опыт придал людям реальность в наших глазах - нереальны стали чувства. Теперь как бы чувство стало образом, образом чувства. Чувства нет, а есть его образ: не любовь - образ любви, не измена - образ измены, образы дружбы, труда, дела и т. д. И человек с опытом стал еще меньше разбираться в этом мире, чем ребенок, еще более запутался в нем из-за нереальности собственных чувств. У него появился выбор там, где раньше чувство не предоставляло выбора: любит - не любит, сделать - не сделать, поступить - не поступить… И оба варианта, по опыту, вдруг оказались однозначны, равновеликий выбор: одинаково хорошо, или одинаково плохо, или одинаково все равно - уехать или остаться, придут к тебе или не придут, и даже вот: переспать или не переспать… Свершение грозит пустотой и разочарованием, и тогда все несостоявшееся, небывшее, непроисшедшее приносит чуть ли не удовлетворение, едва ли оправдываемое сохранением энергии и прочих возможностей - последних ресурсов, как в метели.
Давно бредешь, и устал, и темнеть стремительно начало. И нет уже ни времени, ни сторон света. Откуда вышел и куда идешь? И утробы-печки не видать уже, и цели не видать еще. Середина. Воет. Крутит. Смерч. В сон клонит. И страх вдруг исчезает. Тепло и равнодушно. В сугроб - и спать…
Почти так думал он, гремя яблоком, и оно грохотало, когда он его жевал, грохотало в его голове, как камнепад, и лишь постепенно, внушением, убедил он себя, что это не всеобщий грохот, от которого все просыпаются и вскакивают с постели и несутся с криками ужаса и непонимания, а лишь его собственный, маленький, внутренний грохот, в полной, глухой тишине. "И мы в тиши…" - какие-то строчки вспомнились ему, забубнили в нем. "И мы в тиши та-та-та-та-та…" Откуда, чьи?.. Они очень нравились ему когда-то - это он вспомнил, - волновали его. Хотя он их не понимал тогда. Будто своей непонятностью они ему нравились…
И мы в тиши полураспада
на стульях маленьких сидим…
только и удалось вспомнить ему теперь. И тут холодный восторг понимания, полного понимания этих невнятных строк поразил его. Надо же! Как бы ни был далек поэтический образ, чужд и странен - он, прежде всего, всегда конкретен, даже не только точен, а именно предметен до чрезвычайности. Вот он, Монахов, сидит на маленьком стульчике, в такой уж тиши… У-ди-ви-тель-но! "Это о нем, именно так, правильно, так…" - с уничижающим восторгом думал Монахов, слезы навернулись ему на глаза. Тогда он эти стихи помнил, но не знал, а теперь знает, но не помнит… Слезы наполнили ему глаза и тут же кончились, хотя ему так хотелось плакать безудержно, навзрыд - но уже не получалось, уже прервалось. Разучился… И он лишь длил их, две сладкие большие слезы, боясь сморгнуть.
Сверху заплакал ребенок. Монахов взглянул на потолок, и слезы скатились. Снова раздались голоса, возбужденные, они росли, приближались. Один был Асин, убеждающий, другой - неприятно простой, подозрительный. Монахов больше не пугался, не замирал, и сердце его не ёкало - размеренно билось его сердце, и, даже если бы сейчас его арестовали и повели скованного, он, казалось, не возражал бы.
Но Ася убедила, шаги, голоса стали удаляться, и тогда в Монахове что-то испарилось и исчезло, как то же облачко. Он смотрел в окна - они, пожалуй, посветлели: стулья и кони выплыли из углов и потеряли в таинственности, становясь просто скучными, облезлыми. Он чувствовал себя ждущим словно бы с температурой в больнице, чтобы получить бюллетень, ждущим с пустотой и апатией начинающегося гриппа, чтобы уйти после всех этих ненужных осмотров и записей и тихо лечь и попытаться уснуть. Впервые, быть может, за этот день зашевелилось в нем и опасение перед домом, поздним возвращением и объяснениями. Правда, жена в больнице, но тем более ему должно быть стыдно и неловко - однако эти совестливые веяния он прогнал. Он еще отодвигал предчувствия расплаты и даже подумал: за что и какая тут может быть расплата? Просто объяснить ничего никому по правде невозможно… Ну, соврет что-нибудь: жена-то в больнице, а мать его не выдаст… Тут же он морщился от подобных своих соображений, но беспокойство росло, и озабоченность, как все это кончится и утрясется, кружила над ним и снижалась.
И когда Ася снова вошла, они посмотрели друг на друга в этой предрассветной, казенной и нетаинственной комнате издалека, отчужденно. И лишь секунду какую-то было Монахову неприятно, что и Ася - тоже, что в ней тоже кончилось, но тут же он внутренне с нею согласился, и так было даже удобнее ему и быстрее.
- Ты знаешь, - вяло сказала Ася, - там стерва одна что-то заподозрила… Придется тебе сейчас уйти. Ну, дождется она у меня! - Тут у Аси в голосе появилось чувство. - Пошли. Надо быстро пройти, пока она снова не высунулась. Я ее в кладовку упрятала…
- Как упрятала? - равнодушно удивился Монахов.
- Ну, послала… Ну, иди же.
И они пошли, и путь был куда короче, чем показалось сначала Монахову. В дверях Ася сказала равнодушно:
- Ну, ты позвонишь?
Монахов помялся ответить.
Тогда, на секунду, взгляд Аси стал как-то глубок и внимателен, в нем блеснул печальный огонек усталого ожидания и погас.
- Позвоню… - невнятно сказал Монахов.
- Позвони, слышишь? - вдруг звонко и отчаянно зашептала Ася. - Позвони обязательно! Слышишь? Слышишь? - трясла она его, будила…
- Позвоню… обязательно… - сонно сказал Монахов.
И вот дверь за ним закрылась, и он степенно пересекал площадку перед домом, сдерживая внутренний бег, а когда свернул за куст, где на секунду увидел себя стоящим с туфлями в руках, вздохнул изо всех сил и побежал. Он бежал через парк, уже светлевший в темных своих деревах, словно, кто-то гнался за ним, и даже действительно мерещились ему бандиты и хулиганы, которые его сейчас остановят и прирежут. "Справедливо, справедливо", - приговаривал он себе на бегу. И лишь выбежав из парка и столкнувшись с бессонным квартальным, в нерешительности посмотревшим на него: остановить или не остановить! - лишь тут словно споткнулся и перешел на шаг, трудно дыша. Из-за поворота, повизгивая, выехал ремонтный трамвай, это было Монахову по дороге, и, не ожидая от себя такой дерзости и прыти, Монахов улыбнулся милиционеру, подмигнул и вскочил на подножку трамвая. Милиционер погрозил кулаком - и все.