Ах, заботы заботами, они всегда в наличии у каждого человека, но я ей откроюсь так, как открылся бы разве что матери, хотя… Как открываются матери? В общем-то, я не знаю. Может быть, это потребность кому-то все о себе рассказать, вывернуть душу наизнанку - исповедоваться не всем свойственно, но я всегда мечтал, чтобы была у меня женщина (именно женщина), перед которой не стыдно все о себе рассказать, однако такое скорее всего возможно, лишь когда тебе еще хотя бы до сорока, а в пятьдесят уже поздно, и то, в чем хотелось открыться, останется во мне, вместе со мной умрет. Разве что Тийю…
Мы уже стояли на верхней ступеньке лестницы, когда Тийю сказала:
- А этот старик-то… ему что же, не спится? То-то я удивилась, когда увидела свет в комнате старика Роберта… Подумала: уж не дух ли его появился?
Во дворе опять заскулили собаки. Меня пронзила неприятная догадка. Ничего не ответив Тийю, я бегом ринулся вниз. В кухне было темно. Я постучался к старику. Ответа не было, но узкая светлая полоска под дверью подтвердила: внутри горит свет. Я толкнул дверь…
Старик сидел в кресле-развалюхе перед телевизором, который не выключался из сети, перегорел. Старик спал. Он уснул навсегда. Это и собаки подтвердили, протяжно завывая.
28
Еще держался я за холодную руку старика, когда глухим стоном вырвалась жалость к самому себе: что за невезение! Жизнь совсем не считается с моими мечтами; как бы я ни старался, в какую бы сторону ни повернулся, нигде ничего не выходит так, как хотелось. Но почему? Или я очень скверный человек? Может, хуже всех? Может, я нечестен? Господи! Мне же известно, как припеваючи и вольготно живется просто невероятно подлым негодяям, хотя они воры и грабители, иезуиты и лицемеры и вообще прохвосты. Почему же такая несправедливость?
Вероятно, этот вопрос меня не волновал бы, если бы все складывалось удачно и у меня… Нам не нравятся буржуи, они за наш счет хорошо живут - долой их, на их место сам устроюсь и заживу… как буржуй. К сожалению, так бывает.
Все равно как у зубного врача: ждут очереди, злятся, волнуются, ругаются - долго, безобразие, с нашим временем не считаются, жаловаться надо. Потом настанет очередь кого-нибудь из них, он у врача, сидит, глядит умильно в глаза, разинув рот, и что же?.. Может, вас теперь в спешном порядке обработать? Тр-р-р - дырку в зуб, пломбу-кляп и топай?.. Как бы не так! Теперь вам угодно, чтобы врач внимательно отнесся, обследовал тщательно, детально, больно не делал, обработал, а время… При чем тут время! Здоровье дороже. Свое здоровье…
Так что поговорить с Тийю не удалось. Надо было отправляться в поселок и звонить Хуго. Он приехал после обеда, вместе с ним врач, словно он мог еще понадобиться покойнику. Меня, естественно, занимала мысль: не откажет ли мне Хуго теперь в квартире, раз молоко кипятить больше нет надобности.
Целый день гонял собак. Они уходили, злобно рыча, но тут же воровато возвращались. Конечно, когда зима на носу, то и собаке бездомной веселья мало. Собаки же не умеют рассказывать за корм и ночлег выдуманные истории, подобно "мальчику, который ходит", хотя, вероятно, у них есть о чем рассказать.
Похоронили Герберта на местном кладбище. Провожали его Хуго с женой-художницей, их маленькая дочка, таксист - брат Хуго, который их привез. Из поселка пришли три брата-холостяка, местные выпивохи, живущие на подхвате; они, оказывается, и на похоронах старика Роберта присутствовали, помогали. Приглашают их в качестве тягловой силы: гроб нести, поднимать на машину, снимать, в яму опускать. Шестым носильщиком был, конечно же, я. Из-за меня чуть не сломали Герберту шею после смерти: подвело мое плечо, которое я вывихнул еще при жизни Роберта. Я шел в первой паре, а когда плечо пронзила острая боль, то свой угол гроба опустил, от неожиданности и другие его не удержали, и тяжелая, из сырых досок, гробина грохнулась.
Тийю осталась на хуторе, готовила стол.
Но вот этого симпатичного деда опускают в яму. Соблюдаются кое-какие традиции, бросаем по горсточке земли, речей нет, таксист лишь коротко сказал:
- Прощай, дед. Чудаковатый был дед… напоследок. Спи спокойно.
Вот и вся речь. Никто и слезинки не пролил, даже маленькая девочка в желтых, под цвет листвы на деревьях, резиновых сапожках. Она, насупившись, хмуро на всех поглядывала.
Место было красивое, вокруг аккуратные могилки, желтый песок, ярко-красные цветы, свечи, воткнутые в могильный холмик, молодые елочки - тихое место. Если уж быть погребенным, то лучше здесь, в зелени, чем, скажем, на московском кладбище, там много железа, решеток, даже замки на оградах могил, а к решеткам любого вида у меня устойчивая аллергия.
Нет, Хуго не собирался выставлять меня из дома из-за того, что отпала необходимость кипятить молоко. Сторож ему все равно был нужен, к тому же он видел, как мне теперь по нескольку раз в день приходилось разгонять собак.
Все началось с мышей, их при Роберте в доме кишмя кишело. Я сам притащил из поселка кошку, оказавшуюся жуткой проституткой, так что от котов скоро житья не стало. Правда, мыши исчезли. Когда же Герберт завел собак, исчезли, конечно, кошки. Но кого же мне теперь завести, чтобы избавиться от собак?
Не только необходимость иметь сторожа заставила Хуго оставить меня на старых условиях, но и еще его аналитический ум. Мы, конечно же, выпили за упокой души усопшего Герберта - даже непьющий Хуго: смерть всегда настраивает людей на этакий философский лад. Говорили о жизни, анализировали дела человеческого рода как бы с самого его начала.
- До господа единого люди были? Убивали они друг друга?
- Убивали. За еду и женщин. Чтоб весело было - убивали. Убивали просто ради того, чтобы убивать. Мучили, пытали - людей и животных. Гладиаторы…
С появлением бога стали убивать в его честь. Сначала сотнями, потом тысячами, сотнями тысяч. Были войны - столько, что нетрезвым языком трудно все перечислить. Войны короткие и долгие и очень долгие, даже столетние - и убивали, убивали, убивали…
Потом кончилось варварское средневековье.
Миновало и другое совершенно бескультурное время, богатое революциями, всевозможными освободительными войнами - землю планеты удобряли кровью и трупами, буйно росла трава. Государства меняли свои структуры и очертания границ.
Потом во всей этой религиозно-политической неразберихе выделились социалисты и капиталисты, образовались противоборствующие партии и опять пошло-поехало, загрохотали пушки, забухали бомбы, и убивали, убивали, убивали - миллионы, десятки миллионов убитых; опять пытали, выкалывали глаза, рвали ногти, варили живьем и закапывали живых.
Прошло и это время. И вот мы пьем водку за упокой души одного умершего собственной смертью, а на земле в это время идут войны тут и там, освободительные - здесь, закабалительные - там, войны маленькие и побольше. А самые большие цивилизации на планете готовятся к глобальному уничтожению жизни.
- Самое главное - люди это знают. Сознательно идут к катастрофе, а остановиться не могут. Мысль не может не развиваться, не создавать, не изобретать, по производит все вместе: нужное и ненужное, полезное и вредное, то, что лечит, и то, что убивает, созидает и разрушает. Хаос, говорят, был до сотворения, и он остался после него. Когда умные люди говорят, что добро и зло - ерунда, что они не стоят разговора, что ссылаться на них даже несерьезно, что не в них дело, а в разумности… Надо быть разумным! А какой он, разумный? Не добрый и не злой? Ни рыба ни мясо. И нет, значит, никаких полюсов? Но как же нам стать такими бесполюсными да разумными? С чего начинать?
- С трезвости, Хуго, с трезвости.
Мы с тобой здесь чем занимаемся? Пьем водку и говорим. Анализируем… Что-нибудь от этого изменится в мире к лучшему? Или мы сами станем лучше? Что мы делаем для того, чтобы было иначе?
Люди все говорят… Кто о чем. Тра-ля-ля - и все. Звуки, которые погасли, и их нет. А дипломаты? Их разговоры, речи, обещания - звуки. Они говорят, доказывают, убеждают, отрицают, борются - жизнь же уже тысячи лет совершенствуется, развивается все время в одну сторону - уничтожения, несмотря на осознанное стремление к разумному. Люди открывают чудеса научно-технических возможностей, способных благоустроить жизнь буквально всех людей Земли, и ведь все люди на земле это понимают; в то же время чем больше открывается чудес, тем больше вырастают арсеналы уничтожения. Но люди говорят… И чем больше говорят об опасности войны, тем меньше эту опасность ощущают - привыкли, само понятие войны стало абстракцией. И бесконечные разговоры о войне делают нас невосприимчивыми к ней…
Когда-то, Хуго, мудрецы спорили, что было вначале - слово или дело. Что было вначале, я не знаю, но последним будет скорее всего дело. Оттого, что слово употребляли все, оно выдохлось. Я помню одного руководителя, который обещал нашему народу коммунизм за какие-то двадцать лет. Давно миновало это время, и он уже умер, и - был прав, когда обещал, ведь он знал о мудрости Ходжи Насреддина: "За двадцать лет либо ишак сдохнет, либо эмир, либо я умру"…
Разве разумно слово, вызывающее недоверие?
Я думаю, человечеству трудно избежать войны еще и из-за разрозненности людей и стремлений. Даже мы - на лучшей половине земного шара - живем собственническими инстинктами (кроме тебя, Хуго) и с ними не боремся, даже не пытаемся (боремся лишь на словах, а о слове уже все сказано), мы теряем ту действительную силу, которая могла бы быть противопоставлена войне. Мы все больше живем бездумно, а чтобы мобилизоваться, надо быть способным на отказ от личных удовольствий, на самопожертвование. Но мы с каждым днем все меньше способны жить не для себя.