Гибнет семья, пустеет дом генерала Муковнина, из подвалов в генеральскую квартиру приходят новые люди, а воюющая за чужое счастье и так и не появляющаяся на сцене старшая дочь, еще не зная о судьбе близких, наслаждается природой и рассуждает о возмездии: "На нашей Миллионной в Петербурге, в доме против Эрмитажа и Зимнего дворца, мы жили, как в Полинезии, - не зная нашего народа, не догадываясь о нем… <…> Карточка Алеши у меня на столе… Здесь те самые люди, которые не задумались убить его. Я ушла только что от них и помогла их освобождению… Правильно ли я сделала, Алексей, исполнила ли я твое завещание жить мужественно?.. И тем, что в нем есть неумирающего, он не отвергает меня…" ("Мария").
"Мария" кажется петербургским парафразом "Дней Турбиных": пьесой об историческом сломе, возмездии за чужие грехи, организованном упрощении теплой и поэтичной жизни, очередной исторической близорукости. "Я так располагаю, которые дети теперь изготовляются, должны к хорошей жизни поспеть. Иначе-то как же?" - весомо произносит в финале полотер Андрей, собирая свой инструмент перед уходом со сцены.
Изготовленные тогда дети поспели как раз к сорок первому году. Автор "Марии" этого уже не застал.
"У меня ничего нет - в трудах; заканчиваю последнюю работу кинематографическую (это будет фильм о Горьком) и скоро приступаю к окончательной отделке заветного труда - рассчитываю сдать его к осени", - обещано матери и сестре 10 мая 1939 года.
Он был арестован в так и не обжитом переделкинском доме через пять дней. "Не дали закончить", - произнес он во время обыска, когда рукописи складывали в папки.
Уже после того, как он исчез в дверях Лубянки, жена услышала короткий телефонный разговор. "Меня отвезли домой на Николо-Воро-бинский, где все еще продолжался обыск. Ездивший в Переделкино подошел к телефону и кому-то сообщил, что отвез Бабеля. Очевидно, был задан вопрос: "Острил?" - "Пытался", - последовал ответ".
Об атмосфере конца тридцатых, напоминающей пир во время чумы, дает представление фрагмент из дневника Е. С. Булгаковой. "В городе слух, что арестован Бабель", - записано 20 мая, когда писателя уже пять дней допрашивают на Лубянке. И сразу же в стык события следующего дня: "Мои имянины. Миша принес чудесный ананас. Братья Эрдманы прислали колоссальную корзину роз. Вильямсы - тоже - очень красивую корзину роз.<…> За обедом ребята так наелись пломбиром и ананасом, что еле дышали. <…> Миша сидит сейчас (десять часов вечера) над пьесой о Сталине".
Подробности последних месяцев жизни Бабеля - рутинная история тридцать восьмого года - стали известны лишь через много лет.
"Как-то, возвратившись от Горького, Бабель рассказал:
- Случайно задержался и остался наедине с Ягодой. Чтобы прервать наступившее тягостное молчание, я спросил его: "Генрих Григорьевич, скажите, как надо себя вести, если попадешь к вам в лапы?" Тот живо ответил: "Все отрицать, какие бы обвинения мы ни предъявляли, говорить "нет", только "нет", все отрицать - тогда мы бессильны"", - вспоминает А. Н. Пирожкова.
В тридцать девятом они уже имели огромный опыт. Отрицая все на первых допросах, Бабель позднее "признался" во всем: шпионаже в пользу Франции и Австрии, связях с троцкистами, руководстве писательской антисоветской организацией, фабрикации "гнусного оружия" в виде "анекдотов, клеветы, слуха, сплетен", подготовке покушения на Сталина. Попытка опровергнуть эти выбитые показания на судебном заседании 26 января 1940 года, естественно, была обречена.
На подготовленном Берией списке из 346 человек еще десять дней назад было поставлено короткое и размашистое сталинское "за". Фамилия Бабеля - на той же первой странице под двенадцатым номером. Далее в демократическом алфавитном порядке идут предшественник Берии, недавний всесильный владелец "ежовых рукавиц" Николай Иванович Ежов (№ 94) и многие его сотрудники, арестованный еще в тридцать седьмом бабелевский друг и покровитель Бетал Эдыкович Калмыков (№ 123), журналист Михаил Ефимович Кольцов (№ 137), почему-то поименованный и фамилией жены режиссер Всеволод Эмильевич Мейерхольд-Райх (№ 184).
Следующей ночью приговор был приведен в исполнение.
Точная дата бабелевской смерти стала известна лишь через сорок восемь лет.
Арестованные рукописи исчезли навсегда.
Сборник рассказов с большими трудами был издан через семнадцать лет.
Еще через семь лет долго пробивавший это издание И. Эренбург сочинил дополнение к мемуарному портрету в книге "Люди, годы, жизнь" - стихотворение "Очки Бабеля".
Средь ружей ругани и плеска сабель,
Под облаками вспоротых перин
Записывал в тетрадку юный Бабель
Агонии и страсти строгий чин.
И от сверла настойчивого глаза
Не скрылось то, что видеть не дано:
Ссыхались корни векового вяза,
Взрывалось изумленное зерно.
Его ругали - это был очкастый,
Что вместо девки на ночь брал тетрадь,
И петь не пел, а размышлял и часто
Не знал, что значит вовремя смолчать.
Кто скажет, сколько пятниц на неделе?
Все чешутся средь зуда той тоски.
Убрали Бабеля, чтоб не глядели
Разбитые, но страшные очки.
"Что же касается видимого неблагополучия литературной моей биографии - то до сих пор я блистательно опровергал страхи близоруких моих поклонников, это будет и впредь. Я сделан из теста, замешенного на упрямстве и терпении, - и когда эти два качества напрягаются до высшей степени, тогда только я чувствую la joie de vivre <радость жизни>, что имеет место и теперь. А для чего же живем, в конечном счете? Для наслаждения, понимаемого в широком смысле, для утверждения чувства собственной гордости и достоинства" (Ф. А. Бабель, 14 декабря 1930 г.).
Игорь Сухих
Работа над рассказом
Когда я начинал работать, писать рассказы, я, бывало, на две-три страницы нанижу в рассказе сколько полагается слов, но не дам им достаточно воздуха. Я прочитывал слова вслух, старался, чтобы ритм был строго соблюден, и вместе с тем так уплотнял свой рассказ, что нельзя было перевести дыхания.
В рассказах молодых писателей, которые я прочел, дело обстоит лучше.
Рассказы эти хороши тем, что написаны просто. Здесь нет претензий, вычурности, но стиля своего маловато, удара и страсти мало.
Я считаю, что нужно было подробней описать фабрику, больше показать ее специфику, для того чтобы ощущалась присущая ей атмосфера. Конечно, не надо запутывать рассказ всякими техническими словами, но ритмику фабричной жизни следует показать более ярко.
В описании у автора какие-то не свои слова, не им рожденные. Такие же фразы мы уже не раз читали.
Возьмем, например, такую фразу: "Дымились сочные тополя". Ведь это уже было сказано; я уверен, что автор не продумал этих слов. Он не вспомнил как следует описываемого им вечера, его краски, небо. А если бы он подумал об этом, если бы почувствовал всю красоту вечера, то нашел бы неповторимые слова для его описания.
Я вовсе не говорю, что нужно находить такие слова, которыми можно огорошить читателя. Я вовсе не требую особой вычурности, такой, чтобы все ахнули и сказали: "Написал, мол, такое, чего никто другой не придумает". Но нужно изменять затрепанные образы или дополнять их своими словами.
Мне не нравится и такая фраза: "Мысленно выругала Тоня подругу" - так уже много раз говорили.
Русский язык еще сыроват, и русские писатели находятся, в смысле языка, в более выгодном положении, чем французские. По художественной цельности и отточенности французский язык доведен до предельной степени совершенства и тем осложняет работу писателей. Об этом с грустью говорили мне молодые французские писатели. Чем заменить сухость, блеск, отточенность старых книг, - разве что шумовым оркестром?
Мы не находимся в таком положении. Нам следует искать страстные, но простые и новые слова. А вот такая фраза: "Мысленно выругала Тоня подругу", - несомненно, встречалась.
Возьмите Горького. Изучение его важно, оно много даст для понимания техники рассказа и новеллы. Я говорю о Горьком не в том смысле, что ему надо слепо подражать, а потому, что он создает рассказы, которые при сплаве с ритмом нашей жизни дают изумительные результаты.
Возьмите его маленькие рассказы в полторы-две страницы, они летят, летят как песня. Кто помнит его рассказ "Едут"?
Рассказ "Едут" очень короток. Всем надо его прочесть. Но вернемся к Меньшикову.
Вот у него такая фраза: "Колхоз вырос уверенно и скоро". Слова "уверенно и скоро", может быть, и хорошие слова, но в данном случае они становятся плохими, общими.
Или вот такая фраза: "Прошумела, проканонадила революция". Я люблю новые слова, но это слово какое-то неуклюжее, неудобное.
Или такая фраза: "И когда тоска проходила…" Это не раз повторялось, затрепано. Я должен сказать, что мне в этом рассказе больше нравится то, чего в нем нет, чем то, что в нем есть. В нем нет пошлости - это хорошо, и это чрезвычайно важно.
Я опять вернусь к Горькому. В основе его статей о литературе лежит борьба с пошлостью, являющейся в наших условиях, в условиях нашей литературы, могучим орудием враждебных нам сил.
Мы хотим наши мысли, желания и устремления сделать достоянием миллионов людей. Но если слова и фразы затрепаны, если у автора нет мужественного отношения к словам и фразам, то они превращаются в силу, отравляющую наше сознание. Это важно понять.
Наша литература не похожа на западную, - в частности, на литературу Франции. О чем там пишут? Полюбил молодой человек девушку - ничего из этого не вышло. Хотел работать - тоже ничего не вышло. В результате застрелился.