- Может, и так... Только уж больно непоседлив был: как утро, так и пошел бродить - скачет по брустверу, по окопам, а то и на пушку заберется, да норовит все повыше. Бесстрашный был! Усядется где-нибудь, голову запрокинет, крыльями забьет и закричит задористо так, голосисто. Покричит и слушает: не откликнется ли где другой петух - да нет, один он был в деревне. Уж немцы даже приметили его. Как выйдет из окопа - сейчас же стрелять но нему. А к чему? Птица безвредная, так, озорство одно, от злости... Ну, бегаешь, ловишь его, вокруг тебя пули свистят, а поймаешь, обнимешь - теплого, гладкого - и радуешься, что спас. Потом веревкой стали привязывать его - все одно уходил... И случилось, что подстрелили его немцы. Ну, уж и дали мы тут по ним огонек! Палим и палим, а лейтенант наш чечетку выбивает на пулемете и кричит нам: "Ротозеи, не уберегли петуха, этим петухом взвод на весь полк славился!.."
Гриднев сквозь дрему слышит последние слова Береснева. Ему страшно хочется спать, но сон не идет к нему: он то погружается в глубокое забытье, то просыпается, то снова дремлет в полусне.
- ...Дочка письмо мне прислала - чудно, ей-богу! Уходил на войну - несмышленыш была, а теперь в школу пошла, писать научилась. Ты, пишет, папа, крепче бей фашистов, а мы честным трудом в колхозе будем помогать нашей родной Красной Армии!.. Шустрая она у меня, умная, сообразительная - на удивление... - доносится до Гриднева будто издали умиленный голос Ромадина, и он думает, улыбаясь: "Любит, видно, он ее. Ведь и я когда- то был для матери лучшим ребенком на свете..."
Как давно это было! При мысли о детстве Гриднев всегда вспоминает одну, врезавшуюся ему в память картину: он просыпается в постели весенним утром, ему лет шесть, в раскрытое окно льются потоки солнечного света, он ловит на стене желтые теплые пятна и улыбается. За окном свистит, щелкает скворец. Мать у плиты готовит завтрак -на сковороде шипят в горячем подсолнечном масле его любимые пироги с картошкой, он угадывает это по вкусному валаху, идущему от плиты.
Мать подходит к его кровати, он закрывает глаза и притворяется спящим, но, когда она наклоняется, чтобы поправить одеяло, он вдруг обнимает ее и крепко прижимается к ее румяной, разгоревшейся от плиты щеке.
- Ах ты, баловник! - целует его мать. - Ну, вставай, вставай, сынок, завтрак готов!
При этом воспоминании у него всегда щемит сердце...
"Где ты сейчас, мама? Жива ли ты, моя милая?" - думает Гриднев.
Вот уже второй год он ничего не знает о ней... Мысль его мчится над беспредельными снежными полями, на которых в неверном свете месяца неистовствует метель. В донецкой степи, в кружении снега видит он дом, сотрясающийся от порывов ветра, дом, в котором он родился и вырос, - он явственно ощущает сейчас его неповторимый запах. В доме одинокая мать, старая, тихая, немощная. Она ходит неслышными шагами по маленьким комнаткам старого дома с низкими белеными потолками, прислушивается к выстрелам и крикам на улице шахтерского поселка, вздрагивает от каждого стука в дверь: не ее ли очередь пришла, не за ней ли идут немцы? Она ходит, вздыхает, не спит всю ночь...
- Дети, где они, ее дети?
Взрастила, вскормила своей грудью, ночей не спала, берегла, а налетела война и раскидала детей в разные стороны...
Где они сейчас? Живы ли они, соколята мои?
Сердце устало от ожидания, от неизвестности. Она подходит к заледеневшему окну и долго стоит неподвижно, глядя в темную ночь:
- Где вы, дети мои?
А вьюга хохочет над материнским горем, бросает в окно охапки снега и завывает надрывно:
- У-у-у-умерли, умерли дети твои!
Мать отходит от окна и шепчет беззвучно:
- Нет, не может этого быть, не может быть…
И непонятно - то ли с собою она говорит, то ли с метелью спорит...
Ах, если бы сказать ей одно только слово:
- Жив я, жив!
Расправились бы у нее морщины на лице, а когда мать улыбается, лицо ее становится таким светлым, добрым, молодым, каким он помнит его с детства...
"Какое горестное было у нее лицо, когда она провожала меня в армию", - вспоминает Гриднев. Осунувшееся от бессонной ночи, с покрасневшими от слез глазами, с гладко зачесанными назад редкими и совсем седыми волосами, собранными сзади в маленький узел -такое родное, бесконечно дорогое лицо матери!
Но она не плакала - она ночью наедине выплакала слезы - сын не должен видеть ее слез.
- Иди, сын мой, - сказала она ему. - Сердце мое уносишь с собой, а не держу я тебя -иди! Не допусти, чтобы смерть отца твоего была напрасной - защищай дело, за которое он погиб. Уйдешь, одна останусь - последний ты у меня. Береги себя - ты горячий, непокорный, как отец твой был, - ради меня побереги себя...
У Гриднева слезы беззвучно катятся из глаз и холодными каплями стынут на лице - он долго лежит, не вытирая их и не двигаясь, и под утро, утомленный волнением, засыпает...
Проснулся он от какого-то чувства беспокойства и тревоги, охватившего его еще во сне, и сразу вскочил на ноги. Рядом, казалось, в самой землянке, раздавались оглушительные раскаты пулеметных очередей, хлопанье гранат, винтовочная пальба, крики солдат; через открытый вход, ярко, как днем, освещенный дрожащим, мертвенно- бледным светом ракет, один за другим выбегали солдаты. Ромадин, ослепительно белый, словно осыпанный снегом, стоял у входа с ручным пулеметом и неистово кричал:
- Немцы! В ружье! По местам!
Когда Гриднев выбежал из землянки, он увидел, как над траншеями, на совсем еще темном небе, оставляя за собой хвосты искр и белого дыма, описывали траектории осветительные ракеты, он даже слышал их шуршание и треск, чувствовал острый, щекочущий нос запах пороха.
Немцы были уже в первой траншее, и именно оттуда доносилась пальба, которая разбудила Гриднева. Вглядевшись, он увидел, как немцы, низко пригнувшись, цепочкой бежали из лощины к траншее и исчезали в ней.
"Бузгалин и Кившенко проглядели!" - мелькнуло у него, и он закричал:
- За мной! В цепь, охватывай немцев!
Сначала Гриднев повел солдат к лощине, и здесь они огнем остановили подходивших фашистов. Оставив для прикрытия лощины Ромадина с пулеметом и несколькими солдатами, сам он с остальными бросился в траншею. Гриднев слышал сквозь треск пулеметов хриплые крики Хлудова:
- ...Огонь!.. Бей их... Сволочи... Молев, сзади смотри!
Выхватив нож, Гриднев спрыгнул в траншею, за ним попрыгали остальные.
Трудно описать бой в траншее, еще труднее описать ночной бой в траншее, когда узнаешь человека - свой или чужой, - только вплотную столкнувшись с ним.
Гриднев бил ножом, схватывался с врагом в обнимку, катаясь с ним по земле, кусая зубами сжимавшие его руки, ощущая, как под его пальцами хрустит чужое горло; он видел, что ему кто-то помогал, но не мог узнать, кто именно; едва разделавшись с одним немцем и вскочив на ноги, он тут же схватывался с другим, прыжком бросался в сторону от внезапно возникающих в темноте ослепительно ярких снопов трассирующих пуль и бил навстречу им огнем своего автомата; он слышал вокруг себя крики и стоны раненых, хриплое, горячее дыхание; он сам задыхался, каждый глоток холодного воздуха, словно ножом, полосовал легкие.
Еще он помнил, как выскочил из траншеи и с криком "ура" повел солдат за немцами, отходившими в лощину, видел, как из лощины по ним бил Ромадин из своего пулемета, - и тут он упал, остановленный страшным ударом в грудь, словно с разбегу наткнулся на что-то острое и тяжелое.
Он хотел бежать дальше и даже приподнялся, но когда попытался сделать шаг, то снова упал, пораженный нестерпимой, пронизывающей болью, и потерял сознание.
В последнее мгновение он услышал чей-то крик: "Лейтенанта убило!" - и удивленно подумал: "О ком это он?" Когда его везли на санитарной лодке, он пришел в себя. Утлая фанерная лодка скользила по снегу, качаясь и переваливаясь на ухабах, снег скрипел и визжал под тонким фанерным днищем. Впереди он видел две темные фигуры, но не знал, кто это и куда его везут.
Плечо горело, словно к нему приложили раскаленное железо, при толчках боль становилась невыносимой, но он молчал, стиснув зубы; кровь, бежавшая из раны, затвердевала на ватнике темной мерзлой коркой.
Он лежал лицом вверх, снег падал на его лицо, над собой он видел мутный месяц, быстро бежавший в темных клубящихся тучах, золотые пчелы трассирующих пуль реяли над ним, его обдавало горячими волнами от взрывов мин, падавших рядом, но он лежал недвижимо, до боли стиснув руками края лодки, бессильный что-либо сделать, чтобы защитить себя. После сильного толчка, когда он всем телом навалился на раненое плечо, придавив его к борту, он снова потерял сознание.
ГЛАВА XII. МАША
Маша взяла холодную, тяжелую руку Гриднева и стала с лихорадочной поспешностью отыскивать пульс, но от волнения никак по могла найти артерию. Андрей не двигался. "Неужели умер?"
Она почувствовала, как от этой мысли ее охватил озноб.
Наконец она услышала слабые и медленные, словно идущие откуда-то недалека, удары крови.
- Бьется, - проговорила она тихо, прислушиваясь к робкому трепету жизни под ее пальцами, и подняла на санитаров, которые привезли Гриднева в ротную землянку, растерянный, вопросительный взгляд. - Он жив...
- Камфару ему надо подкожно, - посоветовал Постнов.