ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Октябрь в наших краях - не осень. Октябрь теплый месяц. Босиком бегаем.
Сегодня вся школа выходит в поле - начинается уборка кукурузы. Строимся поклассно. С нами, старшими, наш руководитель Алексей Петрович. С младшими - Хавронья Панасовна. Первая наша учителка. Да, было время. Теперь выросли. Шутка ли, в шестой перешли! Дочери Хавроньи Панасовны совсем взрослыми стали. Поля по-прежнему ведет уроки пения. Саша на маслозаводе устроилась. У пробирок колдует, в белом халате похаживает. От нее всегда молоком пахнет.
Школу выводит сам директор. Конечно, он далеко не пойдет, только до крайней хаты. Там отступит на обочину, пропустит классы вперед, окинет их острым оком и в обратный путь. У него есть занятия поважнее.
Весело в сухом кукурузном шелесте. Идешь, точно по лесу. Левой и правой берешься за желтые початки, отламываешь с хрустом, кидаешь в сторону. Позади Микита и Юхим. В их руках плетенная из лозы корзина. Они подбирают початки, несут к золотому кургану, что вырос у дороги.
Норовлю быть поближе к Тане. Хлопцы зовут нас женихом и невестой. Пускай зовут. Разве неправда? Микита и Юхим кидают в меня початками, хохочут. Таня слышит их шутки, но молчит, только изредка поглядывает в мою сторону и прыскает, закрываясь локтем. Вообще-то она здорово переменилась. Почему-то тихой стала, задумчивой.
Алексей Петрович любит протяжные степные песни. Таких у нас - хоть отбавляй. Девчата тоненько заводят:
А ще сонце не заходило,
А зробилась темнота…
Так и есть. Малиновый сумрак расстилается по тихому полю. Небо тускнеет, настораживается. Вот-вот проклюнутся мохнато-желтые, словно цыплята, звезды.
Ой нещаслива та дівчина,
Котра любить козака…
Старая песня, а берет за живое. Правда, черной тоски не нагоняет, только слегка пощипывает за сердце.
Напевно шелестит кукуруза. Становится совсем темно. Стараюсь не терять из виду Таню, но она словно растворяется в сумраке.
Домой отправлялись около полуночи. Таня взобралась на арбу. Я полез следом. Лег на спину. Жесткие початки показались мне мягче пуха. Я вытянулся, расслабил натруженное тело, закрыл глаза. Таня прилегла рядом. Я слышу ее дыхание. Мне становится тревожно и радостно. Радостно потому, что она со мной. Тревожно оттого, что вот скоро въедем в слободу, поравняемся с Таниным глухим переулком. Она подхватится, легкая, неслышно спрыгнет на землю и пропадет в темноте. Я не хочу этого. Словно пытаясь ее задержать, спрашиваю еле слышно:
- О чем ты думаешь?
Она тоже совсем тихо:
- Мне хорошо здесь, на теплых початках…
Сдерживая дыхание, тянусь к Таниной руке, сжимаю ее пальцы. Кровь прихлынула к голове. Показалось, лежу я в баркасе, покачиваюсь на волнах. В плотно зажмуренные глаза яростно рвется солнце.
2
Вытоптали почти весь палисадник. Ничего удивительного, скоро весь Танин сад вытопчем: приходим-то вон какой оравой. Раньше нас впускали в хату.
- Заходьте, деточки, заходьте. Картузики и книжечки кладите на сундук. Сидайте, сидайте!
Хлопотливая мать у Тани, приветливая. Скамеечки подает, стулья из гнутых палок. Сажает на кушетку, накрытую ковриком домотканым. В хате прибрано. Полы крашеные. Картины всякие на стенах. И не какие-то там виды, нездешние, а все простые, наши края. Вон обрыв намалеван и колено речки Салкуцы. Вон упавшая в воду верба. Памятное место. Но всего лучше - картина про Таню. Вся просто полымем полыхает: и кофта, и щеки, и волосы. Стоит Таня у яблони, прижалась к стволу спиной, голову откинула, рукой за сучок держится. Да, хорошо, когда такой брат. И нарисует тебя, и уму-разуму научит, и от обидчика защитит, и пальто новое справит. Все знают, какое Алексей Петрович пальто купил Тане. Правда, она его пока не надевала, хворает. Но вот выздоровеет…
Хворает Таня на железной кровати у самого окна. Возле Тани - густые цветы калачики в старых кастрюлях. Кастрюли обернуты белой бумагой. Бумага поверху обрезана кружевной линией. Лицо Танино вытянулось. Незнакомым стало. На картине она больше на себя похожа.
Раньше в хату пускали, а теперь в палисаднике, перед окном топчемся. Лекарь запретил входить посторонним. Болезнь, говорит, разнесут. Тане сделали высокую постель, цветы с подоконника убрали, стекло протерли. Лежит, смотрит, улыбается. Тоскливая у нее появилась улыбка. Мне на ту гримасу глядеть больно. Но виду не подаю. Дурачусь, как все. Бьем друг друга ладонями в ладони - кто кого столкнет с черты. Вчера приводили жеребенка под самое окно. Любимая Танина кобыла ожеребилась. Похоже было, что Таня даже засмеялась от радости. Позвала рукой: подойдите, мол, поближе. Мы прямо носами в окно. Она и пишет с той стороны по запотевшему стеклу. Читаем вслух:
- Анижо!
Читаем мы так громко, что, конечно, ей слышно. Видим, замахала рукой: нет-нет. Показывает наоборот. Ага!
- Ожина!
Кивает согласно. Раз ее кобыла привела жеребенка, значит, и назвать его должна она, Таня. Хочет, чтобы "Ожиной". Переглядываемся удивленно. Вроде бы не лошадиное имя.
Ожина - это обыкновенная ежевика. Черная пупырчатая ягода. Сладкая и до того вкусная, что мертвого поднимет. Мы про нее даже песенку поем:
Оживи мене, ожина,
Коло ставу, коло млина…
Таня тянется ко всякой животине. Бывало, ходит по улице, а из-за отворота фуфайки кутенок беломордый выглядывает. Хорошо ему там сидится. Таня разлузгивает тыквенную семечку, кладет зернышко на ладонь, кутенок достает его языком. Съест - поднимает мордочку к хозяйке, заглядывает ей в глаза. Еще просит.
Хлопцы, бывало, дразнят, называют "собачьей мамкой", а ей и горя мало. Некоторые пытались отобрать щенка. Но тут же оставляли рискованную затею. Таня становилась строгой, глаза у нее темнели, как у кошки. Вот-вот когтями вцепится…
На крыльце появилась мать. Концом платка вытирает набрякшие глаза. Просит тихо:
- Идите с богом, хлопчики, идите. Нехай успокоится трошки, отдохнет. - Затем как сцепит руки, как закачает головой. - Ой, давит ее глотошная, душегубка окаянная! Ой, не дает же бедной покою. Та не спит же ни днем ни ночью, та не ест же, моя голубонька. Возьмет меня за руку и пытает: "Мамо, чи скоро я встану?" Моя росиночка утрешняя, я сама скорее лягу в холодную яму, чем с тобою что случится!..
3
Таня умерла ночью. Хоронили ее на вторые сутки. День выдался ясный. Сухой морозец хватает за пальцы, остуживает дыхание.
Гроб несут шестеро хлопцев, перекинув через плечо полотняные рушники. Вслед за низким гробом, то и дело дотрагиваясь до него рукой, беззвучно рыдая, идет мать. Ее поддерживают под руки.
За матерью, за ее старыми подругами следует Алексей Петрович со своим духовым оркестром. Трубы надраены так, что золотом играют на солнце. Музыканты двигаются толпой, медленно переставляя ноги, не отрывая глаз от идущих впереди пацанов, на спинах которых приколоты ноты. Оркестр играет "Вы жертвою пали…". Другой, более подходящей музыки разучить не успели. Труба Алексея Петровича выводит таким тонким голосом, кричит таким безнадежным криком, что в груди все дрожит, даже дышать трудно. Я сую руки в карманы фуфайки, сдавливаю кулаки до онемения, закрываю глаза накрепко.
Бархатисто поет альт Микиты Перехвата. Ухает черными выдохами бас Юхима Гаввы. Рассыпчато звенят медные тарелки. Деревянно стучит большой барабан. Когда кончаются ноты, хлопцы отрывают медные мундштуки от распухших губ, облизывают губы.
Процессия вышла на широкий камень Гуляйпольского тракта. Стоящие на обочине тетки крестятся, дядьки снимают шапки. Толпа растет. Просторный тракт стал тесным. Осталась позади колхозная олийница, прошла мимо церковная ограда. Впереди показалась школа… Как же теперь без Таниного смеха? Как же без нее, без ее кофты, без загорелых рук, без ее кос, пахнущих тыквенными семечками?! Без Тани школа перестанет быть школой, и слобода слободой, и Салкуца Салкуцей!..
Длинна дорога до кладбища.
Раньше, бывало, несешься туда от моста, и, кажется, за каких-нибудь три-четыре выдоха ты у цели. А теперь… Солнце уже достигает зенита, а Танин гроб только в середине пути. И чем ближе яма, тем тяжелее путь. Хлопцы, несущие гроб, все чаще меняются. Задыхается оркестр. Подламываются ноги у матери. Не хватает слез у подруг Таниных, что несут веночки из жестких бумажных цветов, крашенных разноцветными чернилами.
Я взобрался на глиняный отвал. Танин гроб поставили на такой же бугор. Только на противоположной стороне. Между нами зияет яма. На ее желтых стенах виднеются отпечатки лопаты. Подмороженная земля сухо шипит, осыпаясь из-под ног.
Директор школы протиснулся к гробу. Расстегнул верхний крючок пальто с темным каракулевым воротником, пригладил чуб, плотно облегающий голову. Слов я его не запомнил. Помню только, что в конце он почему-то сказал:
- А вы, дети, живите добре на радость батькам и матерям. Будьте здоровыми навсегда!
Раздался строенный треск осоавиахимовских винтовок. Его эхо прошелестело в голых ветках колючих акаций.
На том месте, где была яма, вырос холмик. На его холодной вершине дрожат бумажные цветы. Мать Тани, словно очнувшись, кинулась на могилу, запричитала. До этого казалось, ее уже ничто не тревожит. Ни то, что гулко стучат молотки, заколачивая гроб. Ни то, что глухо стучат мерзлые комья земли по крышке гроба. И вот только сейчас упала, обняла холм, словно дитя родное, и залилась такими слезами, что тетки облегченно перекрестились. Слава богу, выплаканное горе - уже не горе. А невыплаканное - может свести в могилу.