Максим Горький - Под чистыми звездами. Советский рассказ 30 х годов стр 5.

Шрифт
Фон

Костромич молчит, ожидая конца возражений. Это - самый заметный пассажир. Он сел в Нижнем и едет четвёртые сутки. Большинство пассажиров проводит на пароходе дни своих отпусков, это всё советские служащие; они одеты чистенько, и среди них он обращает на себя внимание тем, что очень неказист, растрёпан, как-то весь измят, сильно прихрамывает на правую ногу и вообще - поломан. Ему, наверное, лет пятьдесят, даже больше. Среднего роста, сухотелый, с коричневой жилистой шеей, с рыжеватой, полуседой бородкой на красном лице; из-под вздёрнутых бровей смотрят голубые глаза, смотрят эдаким испытующим взглядом и как будто упрекают. Трудно догадаться - чем он живёт? Похож на мастерового, который был когда-то "хозяином". Руки у него беспокойные, он шевелит губами, как бы припоминая или высчитывая что-то; очень боек, но - не весёлый.

Часа через два после того, как появился он на палубе теплохода, он обежал её, бесцеремонно разглядывая верхних пассажиров, и спросил матроса:

- С верхних-то сколько берут до Астрахани?

И через некоторое время его певучий голос внятно выговаривал на нижней палубе:

- Конешно, - лёгкое наверх выплывает, подымается, тяжёлое - у земли живёт. Ну, теперь поставлено - правильно: за лёгкую жизнь - плати вчетверо.

Нельзя сказать, что этот человек болтлив или что он добродушен, но ясно чувствуется, что он обеспокоен заботой рассказывать, объяснять людям всё, что он видел, видит, узнал и узнаёт. У него есть свои слова, видимо, они ему не дёшево стоят, и он торопится сказать их людям, может быть, для того, чтоб крепче убедиться в правоте своих слов. Прихрамывая, он подходит к беседующим, минутку-две слушает молча и вдруг звонко говорит нечто, не совсем обычное:

- Теперь, гражданин, так пошло: ты - для меня, я - для тебя, дело у нас - общее, моё к твоему пришито, твоё к моему. Мы с тобой - как две штанины. Ты мне - не барин, я те - не слуга. Так ли?

Гражданин несколько ошарашен неожиданным вмешательством странного человека и смотрит на него очень неблагосклонно. Пожилая женщина, в красной повязке на голове, говорит, вздыхая:

- Так-то так, да туго это понимают!

- Не понимают это - которые назад пятятся, вперёд задницей живут, - отвечает хромой, махнув рукою на тёмный берег: теплоход поворачивал кормой к нему.

- Верно, - соглашается женщина и предлагает: - Присаживайся к нам, товарищ!

Он остался на ногах, и через две-три минуты высокий голос его чётко произнёс:

- Всякое дело людями ставится, людями и славится.

Прозвучало это как поговорка, но поговорка, только что придуманная им и неожиданная для него.

Вот так он четвёртые сутки и поджигает разговоры, неутомимо добиваясь чего-то. И теперь, внимательно выслушав все возражения против его слов о том, что "человек умирает со страха", он говорит, предостерегающе подняв руку:

- Старики, конечно, от разрушения системы тела мрут, а некотора-а часть молодых - от своей резвости. Так-ведь я - не про всех людей, я про господ говорил. Господа смерти боялись, как, примерно, малые ребята ночной темноты. Я господ довольно хорошо знаю: жили они - не весело, веселились - скушно…

- Откуда бы тебе знать это? - иронически спрашивает усатый человек. - На лакея ты не похож…

Молодой парень в шинели и шлеме резко спрашивает:

- Позвольте, гражданин! При чём тут обидное слово - лакей?

- Есть пословица: для лакея - нет… людей.

- Пословицы ваши оставьте при себе.

Присоединяется ещё один голос:

- Пословица ваша сочинена тогда, когда лакея за человека не считали…

- Довольно, граждане!

Хромой терпеливо ждёт, выбирая из коробки папиросу, потом говорит:

- Я тебе, гражданин, пословиц сколько хочешь насорю, ну - толку между нами от этого не много будет. Это ведь неверно, что "пословица век не сломится"…

Красноармеец перебивает его:

- Насчёт страха - тоже неверно. Это теперь буржуазия смерти боится, а раньше…

- И раньше, - настойчиво говорит хромой, раскурив папиросу. - Я обстановку жизни изнутри знаю, в Питере полотёром был…

- Ну, если так, - проворчал усатый и усмехнулся.

- Вот те и так! До тринадцати годов я, по сиротству, пастушонком был, а после крёстный батька прибыл в село, да и похитил меня, как бирюк барашка. Четыре года я и выплясывал со щёточкой на ноге по квартирам, ресторанам, по публичным домам тоже. В Питере тогда особо роскошные бардачки были, куда тайно от мужьёв настоящие барыни приезжали, ну и мужья тоже тайно от них. Я все четыре года во дворе такого бардачка прожил, в подвале, стало быть, мог кое-чего видеть…

Курил хромой торопливо, заглатывал дым глубоко, из-под его жёлтых растрёпанных усов дым летел так, точно человек этот загорелся изнутри и вот сейчас начнёт выдыхать уже не дым, а огонь.

- И в боях я во всяких бывал, - обратился он в сторону красноармейца. - Я, браток, повоевал так, как тебе, пожалуй, не придётся, да я тебе и не желаю. Под Ляояным был, бежал оттуда так, что сапоги насквозь пропотели…

Кто-то засмеялся, толстая женщина спросила:

- Что же вы - гордитесь этим?

- Нет, зачем? - звонко ответил рассказчик. - У меня, для гордостей, другое есть, георгиевский кавалер, два креста получил, когда мотался на фронтах от Черновицы города до Риги даже. Там ранен два раза, в своей, за Советы, - два, для гордостей - хватит!

- За что кресты получили? - спросил усатый.

- Один - за разведку и пулемёт захватил, другой - рота присудила, - быстро, но как будто неохотно ответил хромой; плюнув в ладонь, он погасил окурок в слюне и, швырнув его за борт, помолчал.

Обнявшись, тихонько напевая, подошли две девицы.

Одна сказала:

- Смотри - лодка, точно таракан…

- Огоньки на берегу, - задумчиво сказала другая, а красноармеец спросил что-то о пулемёте.

- Да так это, случайно, - нехотя сказал хромой воин. - Послали нас, троих, в разведку, я - за старшего… Ночь, конешно, австрияки не так далеко, шевелились они чего-то… Это ещё в самом начале войны было. Ползём. Впереди, за кустами, кашлянул человек, оказалось - пулемётное гнёздышко, вроде секрет. Пятеро были там. Одного - взяли, он по-русски мог понимать, ветеринар оказался. Нашего одного тоже там оставили, потому что погоня началась, а он - раненый, а у нас - пулемёт. Проступок этот сочли за храбрость, даже приказ по полку был читан.

- Ногу-то когда испортили? - спросил красноармеец.

- Это уже когда господина Деникина гнали, - очень оживлённо заговорил хромой. - Ногу я упрямством спас, доктор решил отрезать её. Я его уговариваю: оставь, заживёт! Он, конешно, торопится, вокруг его сотни людей плачут, он сам плакать готов. Я бы, на его месте, топором руки, ноги рубил, от жалости. Ну, поверил он мне, нога-то - вот!

- Герой, значит, вы, - сказала одна из девиц.

- В гражданскую войну за Советы мы все герои были…

Усатый человек напомнил:

- Ну, не все, бывало, и бегали, как под Ляояном, и в плен сдавались…

- Когда бегали - не видал, а в плен сам сдавался, - быстро ответил рассказчик. - Сдашься, а после переведёшь десятка два-три на свой фронт. Переводили и больше.

- Вы - крестьянин? - спросила женщина.

- Все люди - из крестьян, как наука доказыва-ат…

Красноармеец спросил:

- В партии?

- На кой нужно ей эдаких-то? В партии ерши грамотные. А меня недостача стеснила, грамоты не знал я почти до сорока лет. Читать, писать у безделья научился, когда раненый лежал. Товарищи застыдили: "Как же это ты, Заусайлов? Учись скорее, голова!" Ну, выучили, маракую немножко. После жалели: "Кабы ты, голова, до революции грамоту знал, может, полезным командиром служил бы". А почём я знал, что революция будет? В ту революцию, после японской войны, я об одном думал: в деревню воротиться, в пастухи, а на место того попал в дисциплинарную роту, в Омск.

Красноармеец засмеялся, ему вторил ещё кто-то, а усатый человек поучительно сказал:

- В грамоте ты, брат, действительно слабоват, говоришь - проступок, а надобно - поступок…

- Сойдёт и так, - отмахнулся от него солдат, снова доставая папиросу, а красноармеец подвинулся ближе к нему и спросил:

- За что в дисциплинарную роту?

- Четверых - за то, что недосмотрели арестованного, меня - за то, что не стрелял; он выскочил из вагона, бежит по путям, а я у паровоза на часах, ну, вижу: идёт человек очень поспешно, так ведь тогда все поспешно ходили, великая суматоха была на всех станциях. На суде подпоручик Измайлов доказывает: "Я ему кричал - стреляй!" Судья спрашивает: "Кричал?" - "Так точно!" - "Почему же ты не стрелял?" - "Не видел - в кого надо". - "Ты, что ж - не узнал арестанта?" - "Так точно, не узнал". - "Как же ты, говорит, ехал в одном вагоне с ним три станции конвоиром, а не узнал? Ты, говорит, напрасно притворяешься дураком". Ну, потом требовал: расстрелять. Однако никого не расстреляли…

Он засмеялся очень звонким, молодым смехом и сказал, качая головой:

- Суматошное время было!

- А ты, дядя, не плох, - похвалил красноармеец, хлопнув ладонью по его колену. - Чем теперь занимаешься?

- Пчелой. На опытной станции пчеловодством. Дело - любопытное, знаешь. Делу этому обучил меня в Тамбове старик один, сволочь был он, к слову сказать, ну, а в своём деле - Соломон-мудрец!

Заусайлов говорил всё более оживлённо и весело, как будто похвала красноармейца подбодрила его.

Толстая женщина ушла, усатый сосед её сказал:

- Я сейчас приду.

Но тотчас встал и тоже ушёл, а на его место, на связку каната, присела девушка, которой лодка показалась похожей на таракана.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора

На дне
6.1К 15