4
- Ой, шумно в поездах, товарищи дорогие. Кто к югу, кто с юга. И все ходят, жуются. Не смешно, да схохочешь.
Нюрина ладонь стихла, отпустила мою голову. И я вздохнул посвободней.
- А яблоки нынче, как арбузики. И вишня была. Как пойду - так почерпну ведерко, - но думала Нюра о чем-то другом, и хотелось ей сказать то другое, и она ждала подходящих минут. Мать поняла ее и приготовилась слушать, сжала рукой подбородок и затихла. И я тоже затих, совсем притаился, даже пчелку слышно - в занавеске застряла, дребезжат крылышки, а Нюра эти минуты и выжидала, но голос у нее теперь другой - громче, настойчивей.
- Сперва у могилы худо росло. Я взяла по весне землю удобрила, а летом поливала с утра. И дождалась, ой, слышите, дождалась! Как зацвела вишня, да как раскинулась - и такой запах, такой запах, поди, Ваня в земле услыхал. А на другой год и сливы подошли, и яблоки. А нынче твои семена посеяла, Тимофеевна. Такие клумбы у меня - прямо слова нет. Народ ходит смотрит, но рвать - не рвут, для Вани храню... Об чем еще? Аха, вспомнила. Нынче в августе яблочки стали такие тяжелые, что все на землю попадали. Я крикнула ребятишек: подбирайте, кушайте. Не тут-то! Боятся с могилы. Говорят, яблоки сами мертвые по ночам подбирают, а кто возьмет это яблоко - к тому мертвый ночью придет и попросит обратно...
У меня в руках было яблоко, я его от испугу выронил. Нюра заметила и поджала губу:
- Ты че? Разве не желаешь Ваню видеть? Я дак кушаю, и Ванечка навещат, слава богу... Как усну - и вот он, живехонек.
- А как твои тополя? В письме больно хвасталась, - спрашивает мать, выручая меня, и Нюра обращается опять к ней.
- Зачем хвастала? Ты не того, Тимофеевна. Такого слова не знаю, нет. А тополя ничего. Скоро вершинки придется отпиливать. А то выше могилы подымутся, закроют, будет нехорошо... А сад мы в прошлом году огородили - сельсовет послал плотника. Могила, мол, братская, давайте отнесемся к ней по-братски. Мы с плотником-то по три жердины положили впереклад да обили штакетником, сверху краской под зелень - получилось ничего. А тополя хотели школьники сами садить, да я не дала. Еще, мол, и сама в силе, а они, ишь, засвоить хотели... - Нюра умолкла, потом усмехнулась - и вышло у нее не ехидно, а радостно:
- Да еще Васяня есть. Богачка я.
Мать от нее отвернулась к стене, ладонь по щеке скользит напряженно и вот остановилась возле виска. Я догадываюсь, что думает она сейчас о чем-то важном и сейчас мучается - проверяет себя. Но все равно скажет - не утерпеть. Так и есть:
- Нюра, возьми ту фотографию. Сохранишь...
- Каку? - встревожилась Нюра и побледнела, видно, догадалась сразу. Мать достала из ящика фотографию. Я в Нюру вглядываюсь. К щекам ее кровь хлынула, зато глаза посветлели. Нюра берет двумя руками большой пожелтевший картон. На нем наклеена фотография. Там седьмой класс: Нюра Репина, худенькая, простенькая, сидит с таким же худеньким, узколобым парнем - Ваней Симахиным. Ваня в черной рубахе, на ней много пуговок - от горла до пояса, а внизу - ремешок. Нюра одета неясно во что, зато две косички торчат, как усики; а рядом такой же смирный, притаившийся класс. Нюра смотрит на мать внимательно, порывается что-то сказать, но не может. Мать замечает это и подбадривает: "Ну что, Нюра, давай вспоминать?" И у той опять щеки нервно наливаются, шевелятся губы, но слов еще нет, и вот они выходят - такие пугливые, хоть убегай на улицу, только б не слышать, не видеть Нюриных глаз.
- Тимофеевна, ты любила его?.. Ваню-то?..
Мать откидывается на стуле, улыбается в себя, таинственно, а Нюра не может усидеть на месте, и стул под ней зло поскрипывает, и я вижу, как сильно, болезненно подрагивают руки, и дыханье запалилось, вот-вот порвется.
- Как не любить? Он у меня первый был, что ни задашь, все руку тянет.
- Да не то, Тимофеевна. Не так я спросила, ты вот скажи: как о нем думала?
- Хорошо думала. Лучше нельзя...
- Да нет жо! Кака ты бестолковица, - уже сердится Нюра, - как понимала его?
- Как понимала?.. - переспрашивает мать и хмурится.
Теперь ей почему-то трудно, и нужных слов близко нет. Подпирает ладонью голову. И голова совсем уж седая, и седину ту никто еще не пожалел. Пять лет подряд мать проболела, не работала - и вот тогда поседела, а недавно ушла опять в школу - и успокоилась. Хоть и не дали всю нагрузку, а все равно успокоилась. Нюра скрипит стулом - торопит, а мать приподымает голову, видит нас и опять улыбается таинственно, вспоминая далекие дни, но что-то долго не приходят слова. Видно, боятся, подобрались сильно стыдливые. Но вот прорываются:
- Я у них, Нюра, слышала каждую косточку... Иван, правда, смирный был. Да тихи воды - глубоки.
- Глубоки... - соглашается Нюра и вдруг с силой оглядывается на меня, мнется, быстро поправляет платочек на голове и покашливает. - Неуж вы ни о чем не догадывались?
Она назвала мать на "вы", и я насторожился. Мать улыбается и головой кивает и смотрит Нюре прямо в глаза.
- Аха, догадывались! - почти кричит Нюра, на меня счастливо оглядывается, приглашая слушать, переживать вместе с ней. Но мать спокойно трогает ее за плечо, и к стулу придавливает, а у самой глаза щурятся, и голова опять поднята весело, и хочется еще что-то сказать.
- Догадывалась, Нюрушка! Догадывалась... - И та уже совсем счастливая и про меня забыла и тоже хочется что-то сказать, - и нет терпенья:
- А как догадывались? - и сразу ищет материны глаза, находит их и пьянеет, ничего не может сделать со своим голосом, он дрожит, замирает, теряется. И напряглись снова надбровья.
- Ну, как догадывались? - торопит Нюра и так близко к ней наклоняется, что матери делается неловко, беспомощно, и она не знает, что поделать со своей слабостью, как скрыть ее, спрятать от Нюриных глаз.
- Ваня на тебя часто поглядывал. А на перемене то ножку подставит...
- Ножку, ножку! - сияет Нюра. - Было дело...
- То карандаш в тебя бросит. А то взглянет на тебя и задумается. Как водой обольют.
- Ох, глаза у тебя, Тимофеевна, ох, глаза. Как ты сказала-то! Как водой обольют. Это обо мне он задумывался, - говорит решительно Нюра, но замечает меня и смолкает. Она меня стыдится, я чувствую, что стыдится, а как ее успокоить - не знаю и не догадываюсь. Опять на меня смотрит - зрачки у нее бегают и пальцы беспокойны, она, видно, слышит пальцы и прячет под столом руки, и вдруг говорит тихим вкрадчивым голосом, но в глазах вопрос:
- А еще?.. Еще-то? - голос западает от нетерпенья, но мать посмеивается, и Нюра ей поддакивает: тоже тихонько схохатывает - ведь мелькнула надежда, и снова ищет мои глаза, приглашая слушать, страдать вместе с ней. И я подвигаю свой стул поближе, а мать говорит строгим отчетливым голосом:
- Нюра, мне казалось, что Ваня провожал тебя. И за руки... держитесь. В общем... - И мать опять теряется, замолкает, но Нюра уже не видит это, не чувствует, и ей опять хорошо, благостно, опять на меня взглянула, и в глазах - свет.
- Как ты хорошо думала! Ай да Тимофеевна! За руки, говоришь? За руки-то... - повторяет сияюще Нюра и вдруг на миг хмурится. - Нет, того не было. Лишнего не возьму... А ты, Васяня, прости, не осуждай няньку. Каждому своя болячка больна. Ну, дальше, Тимофеевна!.. Только за руки он не держал меня, - уж совсем грустно сознается Нюра, и мать чувствует это и опять берет ее в долгий счастливый плен, и та сдается без сопротивления.
- Как-то вижу - он тебе записку передает. Сам вспыхнул, напрягся. Жалко его - ведь совсем большой парень. Раньше-то большие учились. По теперешним временам, с его годами - в институт пора... И вот держит записку, сам вспотел.
- Ну и память! Тридцать лет прошло, а у тебя как на стеклышке. И та записка была. А, знаешь, о чем? - Нюра таинственно жмурится, платок снова сползает, один нос на виду.
- Не знаю, - откровенно сознается мать и опять повторяет, - не знаю, не могу сказать.
- Он попросил книгу. Книжка мне хорошая попадала, "Олеся". Он и попросил. Так, поди, это разве предлог?
- Конечно, предлог! - подхватывает мать, и Нюра снова светится, вытягивает высоко шею и трется ей по-кошачьи об воротничок кофты.
- Он же тихий. Где уж за руки-то, - смеется Нюра и так смотрит на меня, словно желает сказать: "Хоть и держал он, а все равно не сознаюсь". И вдруг опять остывает, задумывается, тихо проводит по скатертке рукой.
- Скажи прямо, Тимофеевна, и глаз не отводи - я сильно страшна тогда была. В девках-то?..
- Не хуже других, а многих получше.
- Не набавляй, не хочу! - снова смеется Нюра. Опять довольна, хорошо ей, и говорит про себя, лениво и нехотя, как будто со сна потягивается: "Повяла наша девья красота..."
Мать задумалась, видно, устала с нами. Нюра пробует чай, он уж холодный, но ей все равно. Режет надвое яблоко и сразу о нем забывает. Я чувствую, как утомилась мать. Глаза у ней смутные, неморгающие, кровяное колечко возле зрачка. И жаль ее, а чем помочь? Увести бы Нюру на улицу, пройтись по деревне, новые дома показать. А намекнуть как ей - не знаю, и оттого совсем трудно и не могу смотреть в материны глаза. Нюра заметила наше молчанье и напугалась - вдруг ее осудили, вдруг где себя проглядела, и она спрашивает опять порывистым голосом: "Он, поди, не страдал обо мне, а я - дура, дуралей?.."
- Ты что-о! Рассмешила! Дело прошлое - провожу диктант, а он на тебя - зырк да зырк. Подойду, шепну тихо: "На Нюрушку не заглядывайся. Думай, зарабатывай оценку". Он покраснеет, ужмется - и жаль его и хорошо тут же. Подумаешь: ведь дети почти, а все понимают. Сколько вам было?
- По шестнадцати... Нет, уже по семнадцати.
- Да. Так вот диктую, а он глаз на тебя наводит, не интересен диктант.