Но рядом уже вздохи Нюры и бабушки. Вот Нюра громко стукнула банкой. Я внимательно взглянул на нее, через секунду опять взглянул, но Нюра ничего не заметила, точно я мертвый уже, как этот стул. Перевел глаза на бабушку. Она приняла их, посветлела в лице и головой покачала. Это покачиванье означало всегда: "До чего ты, парень, дошел и еще до чего дойдешь?" Но я выдержал это покачиванье. Тогда она запокашливала, прищурилась, но я выдержал и покашливанье, - и тогда она усмехнулась:
- Кого выставился?
Но Нюра и теперь не взглянула в мою сторону, и я сразу, в тот же миг, Алю услышал. Как будто она рядом, здесь, - чувствую запах ее духов. Вот скажет что-то, вот засмеется, растреплет мне волосы.
Нюра опять стукнула банкой, я вздрогнул и от боли зажмурился. Ведь мне уж не увидеть ее, никогда не увидеть, - и я чуть устоял на ногах. И сразу кровь хлынула в голову.
- Радуйтесь, выгнали! Выгнали! - закричал я, но как будто и не я кричал, а кто-то сидел во мне, и я слышал свой голос со стороны. И тот, второй - чужой человек, - сразу почувствовал рядом бабушку.
- Пожалей мать-ту, сведем в могилу, - и я очнулся, бабушка смотрела в упор, а Нюра не шевелится, не замечает, и опять злость зашумела, и я подскакивал к Нюриному лицу, вопил, махался руками.
- Кусошница! Нищуха!..
Потом уж мать рассказала, какие слова я кричал, а сам не запомнил. Мать взяла меня тогда за руку, сильно пальцы сдавила, я взглянул на нее и совсем очнулся, протрезвел - лицо у матери без кровинки, а нижнюю губу вбок повело, и я побежал на улицу. Но на террасе упал в кровать. Лежал долго, но меня никто не окликнул, да и кому звать теперь.
Вверху вышли звезды. Я стал переставлять их с места на место, они путались, не давались, но я опять соединял их вместе, но они все равно бежали в разные стороны. На краю деревни, а может, далеко на степи заржали лошади. Видно, табун прибежал с лугов, и сейчас просился в конюшни к овсу. С этим ржаньем в ушах и задремал. А перед тем как заснуть, услышал в доме чьи-то шаги. Наверное, Нюра вставала, а то мать выходила за водой. А проснулся я от большой тишины, такой жуткой, подкрадывающейся тишины, когда дышать невозможно. На степи все еще ржали лошади, но от этого тишины было еще больше, и мне казалось, что я сижу на дне сырой ямы. И одеяло мое намокло, и на груди было холодно. Видно, спустилась роса.
Но спас меня новый сон, да и не сон даже, а какое-то забытье - спишь, а все слышишь, чувствуешь, даже острее и лучше, когда бы не спал. Слышал, как на крыльцо выползала бабушка, наверное, меня слушала, а может, самой сделалось плохо - и она вылезла на ветерок. И я слышал, как дышала она надсадно и с хлипом, слышал, как назад поплелась, как долго не могла открыть дверь. Потом кто-то стучал ковшом о корчагу - пили воду, наверное, это мать лечилась водой. А потом стал думать об Але, и опять это был сон ли, не сон - не поймешь.
И опять просыпался, смотрел в рассветное небо, а в комнате опять кто-то шагал, и странно, когда шагали, мне было легче, дышалось легче. Но все равно из головы не уходила боль. И вставал вопрос за вопросом, и никак их не сбросить, не уйти от них. Что будет с Нюрой, неужели уедет? Но почему так спокойна? Неужели все еще любит его, и потому спокойна? Но что за любовь это? А будут ли так меня любить?.. А за что любить? Но ведь мать-то любит... Но что я сделал хорошего ей? Она любит просто, как мать. Я даже не остался рядом, когда она заболела. Слегла в постель на целые годы, а я сразу - в город. И ходила за ней бабушка все эти годы, а сама уж тоже в землю глядела. Почему я уехал?.. Ну пусть - ради них, ради зарплаты, но все равно уехал. Поступил на стройку, а мог бы дома работать в своей деревне, и что такое для матери эта стройка?.. Вот если б возле хлеба остался, возле этих полей - она б оценила. Но почему - раз деревенский, значит, обязательно возле хлеба?.. Тогда зачем я учусь, если мне еще до рожденья написано жить возле хлеба?.. Я усмехнулся, горько усмехнулся, подумал опять о себе, как о чужом человеке: "До чего ты договорился, Василий Ильин. Смешно и нелепо..." А ведь если б не обида на Алиного отца, может, и не поехал бы сдавать экзамены в этот университет, значит, нужно благодарить и отца и Алю, всю жизнь благодарить их. "Смешно, Василий Ильин. Благодарить Алю?.. Смешно..." На этом и взял меня сон и свалил так крепко, что больше я ничего не помнил.
Проснулся от сильного солнца. Сразу пошел в горницу. Нюры не было. Она уехала рано утром - и не велела будить.
Опять вышел на крыльцо. Далеко в степи все еще ржали лошади, но это ржанье было слабое, уже дневное. И я снова упал в кровать, зарылся головой в подушку. Как вынести это? Даже не попрощалась...
...И теперь опять закружилась голова. Может, надоел этот дикий грохот колес. Скорей бы Москва! И она стремительно надвигалась, огромная, гулкая, непонятная мне Москва... А где теперь ее поезд? Интересно, где он все-таки, может, уже дошел?..
Я представил, как зайдет она в свою комнатку, как сбросит с плеч те мешочки, поставит чемодан в пустой угол, присядет к пустому столу - и заревет. "Съездила, нагостилась. Слава богу, приветили..." А может, и другое скажет, может, просто поревет молча... Где-то летит ее поезд? А вдруг еще далеко до Грачиков, и она смотрит в окно на теплую украинскую степь, И обо мне думает, конечно же, думает. И зачем в Казани судьба с ней свела? И зачем должен мучиться? Почему я один, а не Аля? Аля?.. Но ведь мне-то ближе до родной няньки. Тогда почему не заступился в тот день за Нюру, не пригрел ее внезапной дорогой лаской? Наверное, Али побоялся - опять, мол, скажет, что я слаб, немыслим и что нет во мне интеллекта... Интеллекта? Какое странное слово. Откуда пришло оно? Ради него теперь и мать с отцом забывают, а я вот няньку не пожалел. Но мне-то, что дало мне это слово? Зачем держусь за него, зачем хватаюсь за него в любом месте? Зачем мне вся эта мода?.. А может, я чего-то не понимаю, может, отстал от всех... Почти все время сидел в деревне, а жизнь летела, летела и пролетела высоко надо мной. И вот Нюра тоже сидит в Грачиках и, поди, тоже только людей смешит - караулит, мол, чью-то могилу, с ума сошла. Но откуда в ней это, ведь жизнь у ней скоро кончится и даже детей не останется. Странные люди... Вот и мать - век целый в деревне, а чего там видела - ничего не видела. Как-то сказала ей Нюра за обедом:
- Прожили мы с тобой, Тимофеевна, а че видели? Права баушка Катерина - чурочки мы. Ох, Тимофеевна, поди, не чурочки? - и хитро засмеялась, а глаза спокойные, поверху смотрят.
Откуда это спокойствие. Откуда? И в Казани была спокойна... Неужели из-за Вани, неужели потому, что все еще любит?.. И вот вернется в свои Грачики, опять будет караулить могилку, садить возле нее деревья и ждать весну. А мне кого ждать? На кого надеяться? "Хороших людей держись", - мать наказывала, но как найдут меня эти люди и как их самому найти... Нестерпимо хочу курить... Сигарета успокаивает, опять подхожу к окну. За окном мелькают дачки и садики, все дороги уже в асфальте. Начинаю думать о своем университете, лучше которого и нет в мире. Забавно! Ведь так прямо и говорят люди - лучший в мире университет. Так было трудно сдавать экзамены, а выбрали потом лучших... Лучших? Неужели я лучший? И что это за слово такое - лучший? А как Нюра меня зовет сейчас?.. Промелькнули сразу две деревеньки, одинаковые, как близнята, с голубыми дачками на окраине, с бетонными платформами возле рельс. И снова дачки, тесовые домики. У одного дома стоит старая женщина, взглянула вслед поезду и головой покачала, совсем как мать. "Смотри, в Москве под колесо не попади..." - и я улыбнулся - и лицо ее рядом, можно рукой дотронуться. Совсем рядом...
25
Я увидел ее в тот миг, когда уж не надеялся, что придет. Эти два дня после Нюриного отъезда мы жили молча, не говорили друг с другом. И опять я молча собрался, мать была в школе. Бабушка смотрела на меня издали и вытирала фартуком слезы. Эти слезы и погнали меня к автобусу раньше времени. Бабушка выползла за мной за ограду. И пока я оглядывался, она все стояла на одном месте и смотрела, смотрела, как я ухожу.
А матери не было. И я уже не надеялся, но она вдруг пришла. Она пришла, запыхавшись, прямо с урока: занималась с осенниками, и на ладонях у ней остались пятна от мела, и пахло от нее по-школьному - мелом и мокрыми тряпками. И опять она не смотрела в глаза мне и боялась заговорить о Нюре, о нашей с ней ссоре-беде. Даже рядом постоять боялась, На матери было длинное старенькое пальто, и оно тоже было запачкано мелом. И почему-то вспомнилось, как десять лет назад мы ходили в магазин покупать это пальто, как она его осторожно примеривала, испуганно озираясь, как бы не увидели ее обнову, не осудили, она всегда стыдилась новых платьев, губной помады, духов - вдова так вдова. Я разглядывал это пальтишко, а она между тем осмелела и заговорила, заговорила быстрым прерывистым голосом. Слова ее были такие забавные, что я рассмеялся. Я давно уж заметил, сколько б мать ни читала книг, ни училась - все равно говорить хорошо не умела. Слова какие-то смешные, деревенские, как у тех баб на ферме, которые втихаря и водочку попивают, и поматериваются, а придет, скрючит горе - тише воды, ниже травы - и в словах та же тишь, простота. Я вглядывался в это пальтишко, а она все хотела сбросить с меня какую-то соринку и, наконец, удалось.
- Смотри, в Москве под колесо не попади. И через улицу-то больно не кидайся. Как народ тронется, так и ты с ним. Среди народа забирайся, а то одного-то стопчут. И по ночам один не ходи. И в Москве, поди, есть темны улицы... Как уехал тогда сдавать экзамены, так все ночи продумала, пока не вернулся. А теперь на год... Поди, не на год - каникулы будут?
- Конечно, будут. Не плачь, не надо.