Опять смотрю в окно. Степь чуть ожила, посветлела; появилась сбоку деревня - видно, как на дальней улице носятся собаки и ходят телята. Промелькнул полустанок, а там - базар, на дороге бабы с корзинами, а крайняя хромает и платочек такой же. Она оглядывается на поезд, останавливается - вот невидаль-то. Смотрит на нас из-под рукава, и я знаю: будет долго смотреть.
- Почему не простила? - опять вздрагиваю от своего голоса, но меня не слышат - громко стучат колеса.
И опять ухожу к началу. Под головой у меня горячая подушка, меня укачивает, и глаза опять уходят туда - к началу...
2
Она приехала под вечер, когда стихла жара. Вначале залаяли собаки весело, с привизгом. Потом в конце улицы закричали ребятишки, и тоже весело, по-разбойному, но быстро смолкли. Тишина нехорошая - вот-вот порвется, и она порвалась. Закричала женщина, и голос предсмертный, испуганный, будто тонет в реке или обожглась кипятком. Я за ограду выскочил. Но голос пропал. На ребятишек заругался тогда прохожий мужик, и они отстали. А сперва приняли ее за цыганку. А когда стала собак колбасой угощать - и совсем уверились. Не колбаса, мол, - отрава, и давай Нюру донимать сзади камнями. Но об этом узнал я позднее, а тогда просто пошел на крики.
Далеко, в конце деревни, стояла тоненькая фигурка. Она шла вообще-то, но шла так тихо, что казалось, стоит на месте. И то ли предчувствие, то ли сама кровь толкнула, но я кинулся во всю прыть навстречу. А она катится ближе, все ближе. Уже бабы из оград вышли, смотрят на нее, перешептываются. Из переулка лошади выскочили и пересекли дорогу. Поднялась пыль. И когда пыль осела, я увидел маленькую женщину. Она тоже меня увидела и пошла быстрее. Одна нога покороче, она припадает на нее всем телом. Я остановился, женщина тоже остановилась и на меня уставилась. Потом шагнула вперед. На ногах у ней боты, на голове - платочек. Он какого-то темного цвета.
- Здравствуешь. Где тут Ильины живут? Проводи - не побрезгуй.
- Кем брезговать-то?
- Я хромушка, подбитая, а ты вон - молодец!
- Пойдем, пойдем! - говорю чужим громким голосом, а она с меня глаз не сводит, лобик нахмурился, хромать позабыла, только мучит одышка. И вдруг остановилась.
- Чей ты? - а у самой глаза прицелились и платок сбился с головы.
- Отцов да мамин, - смеюсь я, а самому не смешно, тягостно и хочется уйти побыстрей от ее измученных глаз.
- А все-таки?
- Дойдем - узнаешь.
Уже сержусь на нее и прибавляю шаг. Она не отстает, а я еще быстрей, но она опять вровень и, улучив момент, говорит потихоньку:
- Ну-ко, повернись ко мне...
- А что, понравился?
- Давненько понравился.
За рукав меня тянет, я останавливаюсь. Она смотрит на меня пытательными глазками, бровей нет, видно, выпали.
- А че дашь, когда имя скажу?.. Твое имя...
- Пряников куплю, - и пробую засмеяться, а самому жутко, и почему - не знаю. Оглянулся - она плачет, закрыла ладонью глаза.
- Васяня-а, как вырос-то, подобрел. Растем, молодеем, поди, на невест смотрим, аха?
Она трогает мои плечи и разглаживает рубаху - какую-то соринку нашла и сбросила.
- Десять лет не видались. Время - вода. Вот и няньку позабыл. А я к тебе еду! К тебе, Васяня! Открывай ворота...
А я с места не могу сдвинуться. Что за гостья? Но вот медленно вспоминаю, как давно-давно приезжала ко мне нянька Нюра Репина с далекой Украины, как навезла мне яблок и сладких тягучих персиков, эти персики-то особенно и запомнились. Ел их впервые и все завидовал тем ребятишкам далеким, которые живут у тепла.
- Хоть чемодан-то возьми. Собаки не загрызли дак... Иду, а они - с приступом, с приступом. Ремни на чемодане сыромятны - собаки слышат. А потом робятня - того хуже. Спасибо мужику - разогнал.
Я беру чемодан, он тяжелый, потянул руку вниз, и Нюра хохочет.
- Поухаживай за старухой, поухаживай. Было дело - я с тобой потаскалась. Ох, и неспокой был! Как ни положишь - все ревет.
Вот и ограда. Лает моя собака Дозор, гремит цепью. Нюра испуганно вздрагивает.
- Ох, Васяня, колбасу-то всю раздала, разбросала собачкам. Сейчас бы как пригодилась колбаса-матушка.
Мать бежит нам навстречу, бледная, с мучительно закушенной губой, на полдороге останавливается и подходит уже тихо, нерешительно, так же мучительно улыбается и целует Нюру в щеку и плачет. Нюра ее тоже целует, но как-то удивленно, по-детски, и глаза ее то смеются, то плачут, то озираются. Я отвертываюсь, и так плохо мне - чуть не кричу - и просыпаюсь.
В вагоне совсем светло. Качается он сильней, чем прежде, на потолке горит лампочка. Синий свет от нее опять хочет меня усыпить. В окно вижу кустарники, провода на столбах, березки. Они возле дороги хиленькие, больные; земля здесь тоже больная - песок. В купе все спят, и я закидываю одеяло на голову и опять заснуть хочу, но не спится, только дремлется, но все равно стало хорошо и покойно - и пришло, наконец, забытье.
Мне всегда хорошо в дороге, под стук колес, но только недолго это стоит внутри - и опять начинаешь думать и вспоминать и почему-то жалеть себя. В дороге чаще себя жалеешь - сколько уж прожил и сколько мучился, стучат колеса, мелькает чужое степное пространство, и жаль себя и еще чего-то - и не вернешь... Но мысли вдруг тише и медленней и как-то сонно, полого в ногах - и опять забытье, и стук колес, и уже вовсе бездумье. И вот теперь-то совсем хорошо и совсем свободно, и хочется ехать всю жизнь и никуда не приезжать, ни с кем не встречаться и никого не жалеть. Опять сонно в ногах, но это уж и не твои ноги, и не твой это сон, и не твои глаза видят совсем близкую степь, и сам ты уж другой человек - и потому легко. Ради этих минут и люблю я дорогу и жду, как избавленья, - и оно приходит.
А в окно уже открылись пашни - пустые, готовые к зиме поля. Будет снег, и они станут совсем тихими, белыми, изровняет метель все борозды и канавки. Так бы и с человеком, если бы так. Если б могла дорога выровнять его и спасти, а потом отпустить на волю - иди гуляй хоть куда. Но хочется верить - опять закрываю глаза. И вот уж тише, тише колеса, не кричит больше поезд, так он устал, измучился, и я тоже устал, измучился, и уж не чувствую дыханья, не слышу тела...
- Васяня-то от нас отвернулся. А мы целуемся - то да потому. Ну, веди в дом, Тимофеевна. Пристала я, посади на стул.
3
Мать трудно дышит, идет сзади нас. Она еще ничего не сказала, говорит только Нюра и смешно машет правой рукой.
- Я уж не моложе тебя, Тимофеевна. Стары старятся, молоды растут, У вас тут че - огородчик? И неплохой вроде?..
Уже на крыльцо пора подниматься, а Нюре теперь не хочется, подходит к пряслу, заглядывает на гряды.
- Огурчики-то родились?
- Все было, было... - отвечает мать, и не поймешь, кому отвечает - то ли Нюре, то ли себе.
- А ты, Тимофеевна, все учительствуешь?
- Угадала, - смеется мать.
На крыльцо бабушка выходит, осторожно переносит тело на ступеньку. Лицо у ней спокойное, далекое. Ей уже давно кажется, что живет она последние дни, потому думает теперь только о смерти, вошло в нее опять ангельское, чистое, только терзается, почему с первых дней на земле жила по-другому и всем досаждала. И вот - последняя ступень. Глаза видят Нюру. Они еще зоркие, их не проведешь.
- Нюра - не Нюра? Неуж Нюра?
- Она, она, баушка Катерина. Приехала я, соскучилась.
- Сама вижу - не слепа. Замуж-то ты, девка, не вышла?
- Я ведь повенчана. Никто не берет повенчану. А женишок из земли не встает.
- Так и не родишь никого. Изживешь сучком, - ворчит тихонько бабушка и также потихоньку подвигается к нам. Опять залаял Дозор. Мать кричит на него, он машет хвостом, облизывается. Бабушка к Нюре подходит и здоровается по ручке.
- Ну, здорово, нянька. Че это на тебе одето? Как нищуха - стыда нет.
- А я в дорогу, так по-дорожному. Думала - пыльно, дождливо. А ни одной не капнуло капли.
- Ладно, пошли давай в горницу. Тут никого не выстоишь.
Поднялись на крыльцо. И вдруг Нюра рассмеялась: "Надо же, колбаску нашла. В кармашек заткнула последнюю, позабыла". Она смело идет к собаке, сначала сама откусывает, а потом Дозору:
- Кушай, собакушка. Жись твоя короткая - успевай кушай. Хозяев бы твоих на цепочку, да к стайке. - Она говорит громко и весело, и подобревший, мирный Дозор лижет у нее ладонь и тянется мордой к лицу. Нюру зовет мать. Входим в дом. Бабушка задыхается, в груди у нее свист и что-то всклактывает. Нюра хочет помочь ей, подхватывает за руку, но та отстраняется.
- Гости в дом, а хозяева без рук, без ног. Скоро в могилу, а все шарашатся, как живы.
- Пожалей нас, баушка, не наговаривай на себя, - сердится Нюра, но это быстро проходит, и она опять ее утешает.
- Ты еще крепка кобылка. Любой воз повезешь.
- Нюра-а, помолчи! - притворно сердится теперь бабушка, но все равно заметно веселеет и дышит спокойней.
Садимся на лавку. Нюра опять на меня смотрит. Лицо у нее маленькое, а нос большой, ноздреватый, торчат из него волоски. На голове платок, пыльный, давно не стиранный, но она его не снимает, и я боюсь, что под ним спряталась лысинка.
- Какой ты большой, Васяня! Не ждешь, значит, невест. Ну-ну, не жди. Они сами найдут. А ты женись с толком, не смотри, что сзади, что спереди, а вглядись, что внутри. Ты добрый, тебя съедят. Разуют, разденут и по миру пустят.
- Где теперь живешь-то? - перебивает ее бабушка и смотрит грозно.
- А в Грачиках, в Грачиках. На конвертах ведь пишете, вот там и живу. От Харькова - час езды.
Приходит мать с самоваром, прислушивается к разговору. И вдруг улыбается: