- Езжай, езжай! - повторила она еще злее, чуть ли не подталкивая его к двери. Не вышла на улицу, чтобы помахать рукой на прощание, не подошла к окну, чтобы проводить глазами сельсоветскую тележку, увозившую мужа бог знает в какие края. Матери, вернувшейся со двора и что-то недоброе проворчавшей в адрес зятя, с безумной яростью объявила (глаза ее при этом побелели):
- Не гожий уже стал? Быстро ты, мама милая, разлюбила своего зятюшку! Эх ты! Можа, он голову свою сложит, а вы… - Феня чувствовала, что после этих последних ее слов, вырвавшихся непрошено, она уже не сможет остановить своего гнева. - От тебя, а не от меня убежал Филипп Иванович! Ты уж куском начала нас попрекать…
Феня на минуту остановилась, ужаснувшись тому, что она говорила: кто, где, когда попрекал их с Филиппом Ивановичем куском хлеба? Боже мой, что она делает! Вид насмерть перепуганной, несчастной и ничего решительно не понимающей, оглушенной несправедливо жестокими словами матери остановил ее.
- Мам… золотая… родненькая… прости! Убейте меня!.. Мам!
- Что ты, что ты говоришь, опомнись!
Аграфена Ивановна легонько высвободилась из объятий дочери, перекрестила ей лоб, потом встала на колени против образов и принялась молиться, громко упрашивая пресвятую богородицу вразумить дочь, направить ее на путь истинный, ниспослать на нее великое терпение. Закончив моление, подошла к дочери, которая уже лежала на своей кровати, спрятав голову под высокие, не утратившие свадебной свежести подушки. Плечи и спина Фенины вздрагивали. Аграфена Ивановна положила на нее руки и чуть было не отдернула их: тело дочери пылало огнем.
Откуда-то подвернулся Павлик, мать послала его за Фениной подругой - Машей Соловьевой. Когда та пришла, Аграфена Ивановна одними глазами попросила ее посидеть с Феней, успокоить ее.
Вышли они из горницы под вечер, Феня и Маша.
- Пойдем, Маша, в сад, за речку. Посидим там.
- Попоем наши песни. Вот и полегчает. Правда, Фень?
- Пойдем, пойдем.
Они и вправду много пели в тот горький для Фени вечер. К их настроению больше подходили старинные песни и про бедное девичье сердце, горем разбитое, и про бравого, лихого охотника, подстерегшего в полях не дичину, а "распрекрасну дивчину", и про вербу рясну, и про рябину-сиротину, которой выпала судьба век одной гнуться и качаться, потому как не может она прижаться к одинокому дубу, что стоит через дорогу. Врачующая сила песен такова, что вскоре наши певуньи уже смеялись и даже перешли на частушки.
Неподалеку от сада Угрюмовых, за рекою, были луга. Сейчас там докашивалось колхозное сено. Косари один за другим возвращались в село. Некоторые несли мешки, туго пабитые свежей травой, - для своих коров. Косы были перекинуты через плечи. По мокрым ложбинкам изогнутых лезвий скатывались лепестки луговых цветов, всякая зеленая мелочь.
Позднее всех пошли в село Пишка и Тишка. Причиной тому было не их повышенное усердие по части колхозных дел. Просто Пишка задержался, чтобы "сшибить"
для своего двора клинышек, примыкавший прямо к лесу и специально оставленный Пишкою во время общей косьбы. Ну, а Тишка остался с ним так, по привычке, потому что давно сделался вроде Пишкиного верного слуги. Недальняя песня заставила их притормозить шаг, прислушаться. Определив ухом место, где могли находиться девчата, друзья решительно направились к ним. Вскоре песня смолкла. Мужики застали Феню и Машу купающимися. Завидя Пишку и Тишку, те завизжали, поплыли подальше от берега. Собрав их платья, Пишка поманил:
- А ну-ка, бабенки, ко мне!
- Ищо чего! Какие мы тебе бабенки?!
- Ну ты, Машуха, можа, еще девка, а Фенька…
- Ты вот что, кобель паршивый, прочь отцель! - закричала Феня. - Вот сейчас тятя придет, он тебе покажет бабенок, бесстыжая твоя рожа! Положь платья! Слышь?!
Пишка отнес платья на прежнее место, а Тишке приказал:
- Будь свидетелем, Тиша. Обозвала меня кобелем, да еще паршивым. Это оскорбление личности. Она у меня ответит за это.
- Отвечу, только уматывайся, ради бога! - Феню разбирал смех.
- Уйдем без твоих указаниев. Постыдилась бы тять-ку-то на помощь звать. Сама уж, чай, вскорости будешь маманей.
- Буду и бабушкой. А тебе-то какое дело?
- Пойдем, Епифан, от греха подальше, - тихо предложил трусоватый Тишка и первым направился к дороге. Пишка, матерясь потихоньку, побрел за ним. Успо-коившись и уж сам похохатывая над собой, сказал:
- А ты болтал, что я мастер на уговоры. Видел теперь, какой из меня мастер? К этой не просто будет подмаслиться. Поддаст копытой, дорогу к дому не отыщешь.
- Известное дело - Угрюмовы, - посочувствовал Тишка и предложил: - Давай, Епифан, и мы споем.
После некоторого колебания Пишка согласился:
- Давай.
Певческие возможности приятелей, как известно, были крайне ограниченны. Сказать, что у обоих решительно не обнаруживалось никакого музыкального слуха, это еще ничего не сказать. Катастрофически мал был запас самих песен. В сущности, кроме "Хаз-Булата" да "Распол-ным-полна коробочка" у них было еще по одной лишь песне, из которых каждый помнил по два-три слова - не более. Тем не менее Тишка запел:
Ах, пуля-злодейка Грудь пронзила мою удалу.
Пишка не знал ни мотива этой Тишкиной песни, ни этих ее слов, а потому и запел свою собственную:
Из-под тоненькой белой сорочки Высоко подымалася грудь…
Феня, держа заколки в зубах и одергивая на литом, мокром теле липнущее платье, зло сказала:
- Будь дома Филипп Иваныч, небось сторонкой обошли бы нас, кобели несчастные!
- Это уж так, подруженька моя дорогая, - как бы сокрушаясь вместе с Фенею, сказала Маша. - Теперя ты держись, будут приставать. Ты ить распечатана…
- Дура! - оборвала ее Феня.
- Не серчай, я ить правду говорю. Держись, Фенька! Мужики любят молодых одиноких бабенок. Лучше уж не выглядывай по ночам.
- Ну, хватит об том. Чего заладила?
Феня смягчилась вдруг, обняла подругу и почему-то крепко поцеловала. Сказала, расчувствовавшись:
- Одна ты у меня осталась, Машуха!
На противоположном берегу, против сада, появился Павлик, резко взмахнул пастушьим кнутом, извлек из него оглушительно звонкий, трескучий хлопок. Берега реки и лес многоголосо ответили ему, точно передразнивая, таким же звонким и трескучим эхом. Павлику это понравилось, и он взмахнул еще раз. Но кнут не издал хлопка, змеею обвился вокруг худенького тела пастушонка, концом хвоста, сплетенным из конских волосинок, обжег щеку, оставив на ней косой лилово-красный след. Павлик даже не хмыкнул, только, будто разозлясь на кого-то, изо всех сил заорал:
- Феня-а-а! Тятька домой зовет!
- На кой? - по-мальчишески отозвалась Феня.
- Тетка Авдотья приехала. Сейчас у нас! И Авдей тоже! Ну, ты скорей!
Павлик опять хлопнул кнутом и ушел. А Феня не могла стронуться с места. Маша удивилась:
- Что с тобой, Фенька? На тебе лица нет!
- Вот еще выдумаешь! Пошли! - Уже в селе Феия попросила: - Пойдем и ты к нам, Маша.
- Неудобно. У вас гости.
- Подумаешь, гости! Сродственники. Ай не знаешь Авдотью и Авдея? Пошли, пошли!
Поцеловав Феню, обмочив ее щеки слезами, которые для таких случаев были у нее всегда наготове, Авдотья сейчас же обрушилась с притворными упреками:
- Хороша, хороша, нечего сказать! Выскочила замуж и на свадьбу не пригласила. Забыла, поди, как я тебе сопли утирала да леденцами потчевала? Ай-ай-ай, Феню-ха! Как же это ты, а?
Феня, быстро покрываясь краскою, глядела краем глаза через плечо старой ворчуньи на улыбающегося и тоже малость смутившегося Авдея, ждала, когда Авдотья выговорится, отведет душу, скажет все то, что полагалось в подобных моментах, чтобы потом самой тоже сказать обязательные и ничего не значащие слова. Она вымолвила их торопливо, чтобы уж поскорее избавиться от необходимости говорить:
- Так ты уж и приехала бы на мою свадьбу! Велика нужда!
- А вот и приехала б! У сына отпуск, а мне все одно: домой пора.
На приглашение отца к столу Феия ответила, что ей надо переодеться, сбросить с себя это тряпье (она так и сказала: "тряпье"), и коротко глянула при этом на улыбающегося Авдея, еще не составившего в уме того, что он должен сказать молодой этой женщине, которая вчера еще была девчонкой. Феня потянула Машу Соловьеву, до того не знавшую, куда себя деть, в горницу. Там они были долго, до той поры, пока терпение ожидающих гостей не истощилось и пока заметивший это Леонтий Сидорович не покликал дочь. Феня вышла наконец. И мать, и отец, и даже Павлик увидали вдруг, что их Феня никогда еще не была так хороша, как в эту минуту. Даже подвенечное платье ей так не шло, как эта простенькая белая кофточка с красной юбкой, по которой вроде бы небрежно были разбросаны крупные черные кружочки, с легко повязанным вокруг шеи кисейным, тоже красным, платком. И все это оживляло Фенино лицо и, в свою очередь, оживлялось ее глазами - большими, темно-синими, широко поставленными друг от друга, в которых что-то мерцало и переливалось, а временами вспыхивали напряженно-тревожные огоньки.
- А уж это не Машенька ли Соловьева будет? - спросилч Авдей явно для того, чтобы скрыть собственное смущение и восторг перед неожиданной красотою старшей дочери Угргомовых; он покраснел так, что даже маковка на его голове подрумянилась, и светлые, курчавые волосы не могли скрыть этого.
- Я и есть! - сказала Маша и смело уселась по правую его руку, еле сдерживая рвущуюся изнутри радость. Фене это не понравилось, и, стараясь еще в зародыше придавить подымающуюся неприязнь к подруге, она мысленно отчитала себя: "А тебе-то не все ли равно? Замужняя ведь! Пускай Маша сядет, она вон даже пригожее стала, может, приглянется Авдею".