Борис Пильняк - Собрание сочинений. Том 1. Голый год стр 46.

Шрифт
Фон

Этой радости, этим дням и неделям – я кричу про свободу о младости, о величайшей метели. Надо величайшую анархию и величайшую метель, чтобы рассечь олигархию этих недель.

Впрочем, и это к черту!

Князю Мышкину (из Достоевского) броситься надо с какой-то вышки, животиком, на землю, на петербургские дворики, ибо всюду эротика, а все мы –

– алкоголики!

Впрочем, и это – к черту.

Ибо быдло валит сволочью по Балчугу. И разве слышно теперь о самоубийствах? – цепкое быдло, – до абортов!

– Уезжаешь, Дмитрий Гаврилович, – это Кузьма Егорович. – Ну, прощай! Дай обниму. Верный сочинитель. А что баб без толку портишь – нехорошо! Порицаю. Дай обниму! А ежели услышишь – писателей где громить будут, напиши, приеду за материалами.

– Уезжаю, Кузьма Егорович. Писать надо. Да и того, не по мне!

И четким кругом на спице Николаевского вокзала, с Каланчевки, стал циферблат, чтобы указать час начала эпилепсии поезда, – эпилепсию в волчью пустыню Российской Равнины.

Этой главы название:

Тропа в ров

Глава третья

Третьей главы название:

Волчья пустыня российской равнины

И от центра к периферии каждая истерика стоянок раскрепощала эпилепсию от желтых желтух карт, Ортечека и Утечека, что-бы эпилепсия была только эпилепсией, спутывая карты всех веков и десятилетий российских бытий, чтобы –

– чтобы въехать в земли товарища Ксении Ордыниной.

– "Ветер рассыпает белый снег, швыряет ветви берез, свистит у корней и несется. Я иду за ним, прислушиваюсь и радостно жду. Я слышу крики и вопли: снежные вихри кружатся у моих ног, – я не оглядываюсь: нет ничего, на что я оглянулась бы туда назад. Обнаженные тонкие ветки скользят по моему лицу мимолетным холодным прикосновением. Я прижимаюсь к стволу, и он вздрагивает под моим плечом, точно живое от затаенного дыхания. Вершины кланяются одна другой и вдруг все вздрагивают, падают, кричат и стонут. В бешеной судороге отряхивают клочья снега и опять замирают, и раскачиваются медленно и устало, тихо шумят, прислушиваются и шепчут. И снова крики и движения. Волна воплей катится по вершинам, сгибаются осинки и белые кружева березок треплются по ветру. Ели шипят, машут ветвями и изнеможденно замирают до нового порыва. Тонкие сучья ломаются и хрустят, как маленькие льдинки, и летят мертвые листья, путаясь в ветках: скорченный черный листок зацепился за пни, торопится и шуршит, продираясь сквозь чащу можжевельников и кружась с метелью. Молодые березки поют и кричат, они преданны и пылки. Черный листок взлетает над вершинами, – сосны гулко и шумно передают известия о необычайных победах там, внизу. Что такое сегодня случилось здесь? – я слушаю и замираю, широко раскрыв глаза, и удивляюсь, и понимаю. Я иду в диком поезде метели и ветра. Снежные пелены обвивают меня и скользят между рук.

– Даже если б мы умерли!"

– "Даже умерли, даже умерли, даже умерли!.." – хватает ветер и кидает в сугробы, буйный и дерзкий, и взметает пыль, и мчит дальше, призывая, призывая, призывая. – Даже, если б мы умерли.

– И в метели и ветре, в черных сумерках, вереницей, след в след (и сейчас же следы заметает метель) идет стая серых волков, прибылые, самки и вожак впереди. Волки идут в ночь, – разве страшна им метель? Проселка уже нет, овраг остался вправо. В лесу на полянке, у опушки, полуразваленный, без служб (ибо лошадь и корова стоят в зале) каменный дом смотрит в метель тремя освещенными окнами. Волки не подходят близко к окнам, садятся за деревьями и воют, как метель, вытягивая нерв за нервом. – Но она не видит волков, она проходит близко мимо окон, всех трех уцелевших, ибо (она знает) в зале – каретный сарай, а в диванной и угловой стоят лошадь и корова, – в доме прожившем, как Соллогубовский на Поварской, столетье.

И в этот час к полустанку, последнему перед городом, из метели наползает на избы полустанка поезд, чтобы весь полустанок дрожал и жил.

– Динь, динь! – второй звонок. – Жезлу, жезлу давай!

– Куда прешь, сучий нос?!

– Мое почтенье, Дмитрий Гаврилович! Как съездили? – Давай третий!

– Касатик, да я уж третий день…

– Папа, папа, здравствуй! Это я! – это Владимир, в тулупе и с тулупом в руках, степенный как осьнадцать лет.

– Куда прешь, сучий нос?!

Станционная изба курится махоркой, из темных углов, с пола торчат огоньки цыгарок, ждущие очередей недели, – визжат двери блоками, и в избе нет никакой метели. – Валенки надо надеть и тулуп, подпоясаться кушаком.

Дверь скрипит блоком, съедает свет, поезд уже ушел, и на станции мрак и метель.

– Слабо ты чресседельник подвязываешь, Володя.

– Папа, ты мне привез Мензбира "Птицы России"?

Скрипят сани, едут по столбам, мечет, мчит метель. Володька стоит в передке кучером. Мрак. И станцийка уже исчезла в черном мраке.

– Папа. А у нас новости, – волков, волков кругом набежало! У нас три ночи выли возле дома. В Дарищах корову задрали. А то все больше собак.

– Ну, как дома, Володя? Возил просо на рушилку? Корова причинает?

Ведь Тропаровы – единственные оставшиеся помещики, ибо к девятьсот семнадцатому году у них ничего не осталось! И весной Тропаровы ели: грачей, ворон, птичьи яйца и крапиву, а отец и сын еще также – свежих лягушек. Сын Володька, пахарь, читает только Брэма и занимается энтомологией. В усадьбе все по-прежнему Бунинский Суходол, – жив, здравствует и хранит свои предания. – И лошадь бежит по-суходольски.

– А еще каких книг ты привез по естествознанию? Нырнули в ухабу, – столбы отвернулись, – поле, метель, и едут уже опушкой. Шумит лес и гогочет: "Мчит дикий поезд метели и ветра".

– "Даже если бы мы умерли!" –

– "Даже умерли! Даже умерли! Даже умерли!" – хватает ветер и кидает в сугробы, буйный и дерзкий, и взметает пыль, и мчит дальше, призывая, призывая, призывая…

И от сосен, из белой пелены метели, идет человек.

– Подсадите, пожалуйста. Я сбилась с дороги. Володька тянет вожжи.

– Пррр!.. А тебе куда надо?

– Мне?.. Куда мне? – Я сбилась с дороги.

– Да куда ты идешь-то?

– Я?.. Мне надо в город. Я сбилась с дороги…

– Эвона!.. Ну, а мы на Дарищи! Нно!

– Все равно, все равно, я поеду в Дарищи! Подсадите! Ведь я сбилась с дороги!..

И они втроем, молча, в метели, едут по лесу. Не видно того мертвого листка, что сейчас взвился над соснами.

Лошадь шагом ползет в овраг и из оврага. По откосам на вырубках стоят осинки, можжуха, березки, и гудит на просторе ветер. И из метели, рассекая метель, горят три глаза освещенных окон. Молчат.

– Ну, тетка, слезай! Приехали. Так вот, ступай рубежом и будут Дарищи, – это Володька.

– Это ведь вы, писатель Тропаров?

– Да, я.

– А я, а я – Ксения Ордынина. Мне собственно не нужно в Дарищи.

– Товарищ Ордынина? – Здравствуйте! Это мой сын.

Володька въезжает с санями в развороченное парадное через прихожую з зал. За семью комнатами, в другом конце дома – жилые комнаты. Горит железка. Коробом свисла с потолка штукатурка. На огромной кровати гидра спящих голов: это дети. На столе под лампой: капуста, огурцы и яблоки, – ведь яблоками и муссом из тыквы всю осень питаются Тропаровы. – Здравствуй, Суходол, – ибо за стеной, в другой комнате, другая комната по всем стенам – от потолка – в книгах с кожаными корками!

– Здравствуй, Ариша! Как дети?!

– А папа мне привез "Птицы России" Мензбира!

– "Даже если б мы умерли!" "Даже умерли! Даже умерли! Даже умерли!" – хватает ветер и кидает в сугробы, и взметает пыль, и мчит дальше… – Черного мертвого листочка не видно над соснами, – мертвый, и так высоко! К чему Дарищи?

– Слышишь, Володя, а ведь это воют волки!

Если же поезду, который скинул Тропарова на полустанке перед городом, пройти вниз под город еще сто верст, то въедет он в земли белых, где…

А черту с чертом и Богом, мастеру лощинных дел, если взглянуть теперь с холма, то холмы уже не задний план ренессансных панно, – а белая пустыня, и из белых пен снегов, под белым небом ступают рати в тридцать три богатыря – лесов, осироченных волками, снегами, морозами, ночами. Но по-прежнему в ночи и в волчьем мраке, изрешеченный домной, лоскутьями турбинных электричеств, газовыми фонарями, воет воем заводского гудка, метелью плачет, гогочет гоготом лесов, гнусавит волчьим воем – лощинных дел вершитель, черт с чертом йогом, черт черной индустрии.

А в городе – уездный съезд советов.

– На развалинах, по горьким проселкам, в рассветах, из лесов и полей, от лучин, от овчин, от печей, от повинности, от волисполкомов и от кол- и совхозов съезжались делегаты в зипунах, в лаптях, в тулупах, в валенках, – товарищ, подсади! – чтобы поставить в городе лошадей на постоялом дворе "Советской Республики № 3";

– в черных рассветах, от цехов и завкомов, от жен, шахт и станков, шли рабочие, в прозодежде и башмаках на деревянных подошвах; – чтобы всем встать, еще с улицы, в Доме Советов, в очереди: за хлебом, колбасой и махоркой, и на проверку мандатной комиссии.

– Товарищи! Вы единственные хозяева съезда и уезда, и революции!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора