Акулов Иван Иванович - Касьян остудный стр 41.

Шрифт
Фон

Следователь Жигальников, милиционер Ягодин, понятые, сельсоветчики и сам председатель Умнов открыли уже простывший дом и удивились, как жили Ржановы. В доме не было ни одной железной кровати. Столы и стулья грубой домашней работы, настенные коврики самотканые, одеяла лоскутные, подушки в холщовых наволочках.

У следователя Жигальникова в холодной избе все время отпотевали очки - он протирал их, не снимая с носа, оглядывал вещи и определял им цену, Валентина Строкова, ходившая за ним по горнице, вела запись.

- Сколько вы оценили самовар, товарищ следователь?

- Пишите, чего уж там, - махнул перчаткой Жигальников, теряя интерес и к описи, и вещам из заурядного крестьянского быта: овчина да холст, и только вот самовар медный, так и тот весь в прозелени.

В тяжелых окованных сундуках, которые снимали один с другого по двое, тоже убереглось обычное, и только для хозяев, годами нажитое, дорогое памятью. Сундучные замки открывались с мелодичным звоном, и под широкими крышками, оклеенными понизу бутылочными ярлыками да царскими червонцами, слежались старинные шали, давно вышедшие из моды старушечьи капоры, платья с фанбарами и высоким воротом-удавкой, подвенечные цветы из бумаги и воска, сапоги, годами не надеванные, ссохшиеся, с изведенной подошвой, валенки тонкой катки из белой чесаной шерсти, сплюснутые, как блин, опять половики, опять холсты, опять выделанные овчины - и оконное стекло с рулонами дешевеньких обоев. Пачек сорок лаврового листа.

Больше всего Жигальникова удивила спальная горенка, вся по стенам увешанная хомутами и седелками, смазанными салом. В углу за кроватью стояли резные и расписанные дуги, блестевшие лаком.

- Как это надо понимать? - спросил Жигальников Умнова.

- Лошадник был из немногих. Может, слыхать приходилось. На бегах в Ирбите ржановские кони приза брали. Он и глаз потерял на скачках.

- А жил, не сказать что богато. Может, попрятали?

- Поглядим. Но - вряд ли. У самого-то, хорошо знаю, праздничных штанов не было. В коней все вгонял да в сбрую. Лошадник. И сеял только овес. Теперь во дворе колхозную конюшню думаем сделать, а дом под контору.

- Что ж, по закону все принадлежит обществу. Грабил небось, мужиков-то?

- Не без того, но в хозяйстве больше сам управлялся - сыновья, девки. Но кулак машинный. Деньжата давал в рост. Даже городским.

- А машинный, это как?

Умнов захохотал, что самодельным словом озадачил ученого человека:

- Машинный-то? Менять стал своих лошадей на машины. Своя кузня. В люди не любил ходить - это верно. А к нему шли.

- Вот все и пойдет в коллективное хозяйство, а домашние вещи вместе с описью отправьте в город. Теперь оглядим усадьбу. Прошу.

Первой из горенки вышла Валентина Строкова, а председатель Умнов с Жигальниковым призадержались у дверей.

- Хочу спросить, товарищ следователь Жигальников. Нельзя ли сапоги хозяйские… купить, али еще как? А то видите, - и Умнов виновато приподнял свой рваный сапог: - Каши просят, выразился милиционер товарищ Ягодин. Сами видите, вся работа в беготне и…

- Сапоги возьмите, а деньги внесете в Совет. Кому что понадобится, пусть идут в город, на торги.

Умнов, следуя к амбарам за Жигальниковым, думал о нем с внезапной обидой: "Заявился, городской, учит, распоряжается в наших делах, будто лучше нас знает, что нам делать да как жить. И чужим добром вот распоряжается, навроде своим: - Сапоги возьми, а масло в больницу. Вишь, масла пожалел, чужого-то, - но тут же мысленно сказал и себе: - Да так же, как и ты, Яков, взял вот ключи Ржанова и отпираешь его замки и не на цыпочках ходишь по чужому хозяйству, а хознул дверьми - голуби с крыши снялись. Как-то неожиданно все. По-другому бы. Нелепо. Живи бы он, одноглазый"…

Что-то близкое жалости шевельнулось в душе Якова Назарыча, и, зная, что ему не разобраться в своих чувствах, определенно сказал сам себе: "Наше все это, народное, чего там еще".

За эти дни все село перебывало в доме Ржановых, будто там лежал покойник. Иные только заходили во двор или с улицы заглядывали в пустые окна и, отходя прочь, не знали, о чем говорить и о чем думать, сокрушенно качая головой: было хозяйство и нету больше.

В сумерки как-то прошел мимо загребистым, но угнетенным шагом Федот Федотыч Кадушкин. Не любил он одноглазого и злобного Мишку Ржанова, но заломило сердце, когда увидел на подоконниках побитые стужей комнатные цветочки, кое-как притворенные ворота, через которые со двора на дорогу тянулся след рассыпанной овсяной соломы. Возле ворот стоял дед Филин и небрежно, казалось Кадушкину, курил жаркую трубку: "Заронит, мерзавец. Не свое - никакой бережи".

"Вот, голуба Семен Григорьевич, а ты говорил: никто и пальцем не пошевелит, - мысленно рассуждал Федот Федотыч с Оглоблиным. - Конец заправскому мужику. Да неуж это конец? По всему видится, конец".

Домой Федот Федотыч возвращался другой улицей - не мог видеть отемневшего дома Ржановых, где каждому зернышку знали счет и под каждый мешок съеденного хлеба закладывали капиталец для верных новых трех мешков. Ржановская расчетливость и бережливость, переходившая в скряжничество, вызывала на селе насмешки, а вместе с тем и зависть: ведь из береженого сколь ни бери, не убудет. Под хмельком, бывало, посмеивался над проношенными штанами Ржанова и сам Кадушкин, но, посмеиваясь, тут же с почтением называл его жизнь коренной.

- Смеемся вот над мужиком-то, а в толк не возьмем, что он весь, Ржанов-то, по самую маковку ушел в землю. Нас до единого первый худородный год уронит, мы плисовые штаны свои за котелок ржи променяем. Зато Мишку ни жары, ни морозы не проймут, потому хозяин он укорененный. Деньгу наколотил.

Трудолюбивый, в постоянной работе вскормивший свое большое семейство, Ржанов для Кадушкина был апостолом накопительства: этот лишнего куска не съест, лишней рубахи не износит, зато копейка в доме заместо иконы. Такие Ржановы, бережливы, усердны, завсегда будут на виду у людей, в почете. Работный мир будет завсегда равняться на них. Кадушкин из чувства ревности всегда желал Ржанову хозяйственных прорух, однако втайне тосковал по родству с ним: сперва надеялся свою Любаву выдать в крепкий дом - не посватались Ржановы, потом решился взять в снохи толстомясую, но работящую Настю, тут опять Харитон зауросил и вывел, окаянный, совсем в другую сторону.

В мыслях своя судьба тесно переплеталась с судьбой Ржановых, и потому от чужого разора болела душа. Подходя к своему дому, Кадушкин не увидел в нем ни единого огонька - поясницу так и резануло от сердечного ослабления. "Не надо уж было ходить, - раскаянно подумал. - Теперь в каждом месте будет чудиться ржановское. Худое к худу, боже милостивый, скорей бы уж. Чего это я? Ведь не свяжись Мишка с перекупщиком, не стрельни сдуру - кто б его тронул".

Федот Федотыч собрался было перейти улицу на свою сторону, но мимо, высоко забрасывая ноги, бежал ржановский жеребец в легких санках. В передке за кучера сидел Савелко Бедулев с намотанными на руки вожжами, а в санках теснилась веселая орава парней и девок с гармошкой. Увидев Кадушкина, хлестнули его базланистой перепевкой и промчались мимо со свистом и хохотом:

Топай, топай, каблуки,
Прыгай потолочины,
Берегитесь, кулаки,
Пока не поколочены.

В задке санок, прикрывшись варежкой, сидела Машка. Кадушкин узнал ее по широкой сутулой спине под косяком знакомого золотистого полушалка. "Вот как это все вытерпеть? - спросил себя Федот Федотыч и тут же вспомнил Ржанова: - Вот и не вытерпел… Ежели нету ее дома, запру ворота и не пущу", - это он подумал о Машке, которая после свидания с Титушком вернулась в дом Федота Федотыча да вот вечерами стала похаживать в народный дом на спектакли, спевки и собрания.

- Машка ты Машка, постель после мужа не остыла, а ты в гулянку, - укорил ее на днях Федот Федотыч я припугнул: - Отпишу Титушку все как есть. Так и знай.

Машка промолчала, но вечером опять ушла. Гуляла и сегодня. Любава и Дуняша ездили за сеном, вернулись уж вечером, перемерзли и сумерничали, греясь на печке.

- Что без огня? - спросил Федот Федотыч, входя в кухню. - Жив ли кто дома-то?

- Мы тут, а Харитон пошел к Зимогорам.

- Пора, поди, и на стол собирать.

Женщины неохотно завозились на печи, стали спускаться. Засветили лампу. Федот Федотыч угрюмо сидел у стола, не раздеваясь и даже не сняв шапки. Принесенный им на валенках снег подтаял на крашеных половицах.

- Что опять, тятенька? - встрепенулась Любава, увидев лицо отца при свете разогревшейся лампы. Хотела сказать, что кто-то на гарях распочал их большой зарод, но не стала говорить - и так что-то неладно у отца.

Дуняша загремела на кухне самоварной трубой.

- Я вроде Машку видел. Снуют на чужой лошадке.

- Да ведь праздник ноне, тятенька. С огнями будут ходить. С песнями. Съезд в Москве открылся, - сказала Любава.

- Да она-то припека с какого бока? Ах, депутат. А я и забыл вовсе. Что ж они?

- У ней много не узнаешь.

- А я вот запру ворота и собак спущу. Мне полуночников в дом не надо.

К чаю пришел Харитон. Долго раздевался, а, сев к столу, ел невнимательно, и было видно, чем-то обеспокоен, угнетен.

- В колхоз записывают, батя, - сказал наконец, не вытерпев молчаливых отцовских взглядов.

- И что тут нового? Может, и ты заподумывал?

- А вот с последнего приезда Семена Григорьевича.

- Он небось советовал?

- Советовал.

- Советовал, так что же мешкать.

- Вот и Зимогоры зовут. Вступлю, батя. Мы с Дуней работать не лентяи, чего ж нам. Власа Зимогора председателем…

- А свое хозяйство?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора