Егор поставил на траву недопитую кружку и весь подался к собеседнику - зажегся разговором. Но Титушко уж не раз слышал Сироткину похвальбу. Прервал:
- А бедно, однако, живешь, Егорий.
- Одолели, Титушко, робетенки. А так-то я справный. Веселый. И Фроська у меня сзади глянь - печь печью. А жись - хоть в могилу ложись. Бывает, Титушко, совсем мы с ней наладимся на дело: деляны засеем, скотины пустим, глядь, она опять по тягостям. Ну куда я один на семь ртов? Жизнь - хоть в могилу ложись. У тебя бы, у нищего, разживиться корочкой, так в ту же пору. - Егор смягчил свои слова виноватой улыбкой и поглядел на Титушковы руки - те лежали спокойно. Он засмеялся деревянным смехом, заюлил: - О корочке я к слову. Ежели б и неволивать стал… Я ведь справный.
- Да можно и дать, Егорий. Что ж не дать. Я сегодня тоже не свое ем. Бери, пожуй. А я ведь, Егорий, никогда на твою жизнь так не глядывал: ты вроде бы кверху, а семья книзу. Это ведь беда.
- Планида слезная, Титушко.
Егор взял обмучненную краюшку хлеба и стал мочить ее в кружке с той же виноватостью на лице:
- Намокнет, большей станет.
- Чуден белый свет, - Титушко философски вздохнул и лег на спину, руки заломил под голову: - В богатых домах, примечал, хлеба завсе невприед, а ребенков два-три. В нищей халупе, в кажинной, напорото - счету несть. Отчего так, Егорий?
- Всякому свое, - только и сказал Егор, упоенно вылавливая пальцами из кружки размокший хлеб. Потом со свистом вытянул из нее всю жидкость и оповестил: - Одолжусь еще чайком-то.
У Егора впалые щеки порозовели, редкая, как дымок, растительность возле губ закудрявилась. Тоненькая телячья шапка, которую он не снимал круглый год, держалась на одном ухе. Он сладко тонким языком обмахнул рот и стал закуривать. Самосад держал в кармане россыпью и, добыв большую щепоть, всю ее увертел в косяк желтой, прогоревшей бумаги. От сильных затяжек цигарка трещала и пыхала. Егор сухо поплевывал на нее.
- Кому в бедности, кому в богачестве проживание - всякому то на роду отписано. Мужик, примерно, просит дождика, путник - солнца, а бог каждому свое счастье посылает, который. Вот. - Егор, подражая Титушку, тоже растянулся на траве и прикрыл свои дымные глаза. - Ночи долгие, карасину не накупишься. Вот и строжет мужик робятишек. Советская власть поможет бедняку.
- Так ведь и Советской власти-то, Егорий, тоже не шибко поглянется, ежели ты станешь робить с обеда. Она, власть, тоже за то не похвалит.
- Где ж похвалит. Хоть которая она, власть. Я совсем, Титушко, не хотел ехать на покос. Ведь три года я не чистил свою деляну. Там, хвати, лес в оглоблю вырос.
- Ты плюнь на свой-то покосишко. Поезжай к Федот Федотычу. Он нонче деньги горстями сыплет. Одного харчу увез три телеги. Насчет тебя наособицу наказывал. Егория, говорит, Егория правь ко мне.
- Как-то уж… Да и где я, у лешего, косарь, что ли. Вот на гармошке - тут докажу. На Ирбитской ярманке в балаган играть звали. Со слезами. Вот уж звали так звали. Балаганщик мало на коленях не стоял.
- На покос-то Кадушкин увез и свинины, и баранины, - соблазнял Титушко: - Вот такой туес конопляного масла да бочонок капусты. Одного чаю фунта с три. Вина уж само собой.
- Кормить он кормит. А что он нонче, Титушко, ко мне сам не зашел? Лонись, помню, в избу пожаловал до петрова дни. Веселый такой, разговорчивый. Ну, говорит, Егорша, и баба у тя, мягкая да широкая, как зарод распочатый.
- А ты небось кобенился?
- Не без того, хи-хи. - Егор разразился мелким кашельным смехом. - Только ведь и показать себя. Хлебушком, говорю, сильно подбился. Нужду имею. Дак какой-де разговор, пуд надо - пуд бери. Два - так и два. А нонче что же он?
- Ноне он, Егорий, по-другому рассудил: не от хлеба идут, а ко хлебу.
- Выходит, я сам должен идти к нему наймоваться?
- Сам, Егорий.
- А ежели я не всхочу?
- Воля твоя.
- А сказываешь, зазывал.
- Зазывал, Егорий, врать не стану. Дак ты рази его не знаешь, Федот Федотыча: ему хоть сколь, так мало.
- Он куда это цапает, Титушко?
- Кто знает. Уж я ему толмачил: отступись ты, отступись. Власть ноне бедняцкая.
- Бедняцкая. Наша власть. Твоя да моя. Брать его надо под микитки. Свинину, хлеб и кадушку с капустой. А?
- Тутока Аркашка Оглоблин проезжал, так он то же самое кричал: топить-де его, Федот Федотыча. В Куреньке.
Егор вскочил на колени, шапку шмякнул о землю, глаза у него разбойно задымились:
- Правильно кричал Оглобелька. Хотя, погоди-постой. - Егор надел шапку, сел на задники лаптей и рассудил по-иному: - Нет, слушай, утопить - дело минутное. Утопить всякого можно. Долго ли утопить. А вот в зажитке сравнять, который.
- Так он и отдал кровное-то. Держи карман шире.
- По-братски. Он-то должен понять, власть нонче братская. Все равны. Тебе пуд, мне пуд. Тебе корову и мне. И дай бог здоровья такому делу. Братству, который.
Титушко поглядел на непрочные голодные зубы Егора и сказал спокойно:
- Ведь ты, Егорий, хлеб и корову со своей Фроськой съешь. А Федот Федотыч опять прибыток, приплод сделает. И ты опять пойдешь к нему наймоваться, хлеба канючить. Не так надо.
- Правда твоя, Титушко, - Егор вдруг обвял и сел на траву. Поскреб голову под шапкой. - Куда же теперь податься?
- На покос к Федот Федотычу. Мужики там небось по полтиннику уже залобанили.
Титушко неожиданно и ловко подвел разговор к итогу. У Егора еще была охота покалякать, но приходилось ехать. Уныло поднялся и пошел к лошади. Умостившись в телеге, сказал:
- Спасибо, Титушко, за хлеб-соль.
- Имей свой, - отозвался Титушко и, не глядя вслед Егору, плюнул, перекрестился. - Навадился. Кусок хлеба понадобился - за горло. Народу-то извели, господи, царица небесная. Этот народ хлеба бы наорал - миру не приись.
Уж поздно вечером на огонек Титушкова костра выбрел Ванюшка Волк, устоинский парень, с короткой недвижной шеей и тяжелой нижней челюстью. Он ходил в Ирбит, приглядывался к городской жизни, теперь вернулся домой, прочно убежденный в том, что житье в деревне мягче. Ванюшка чистосердечно угощал Титушка ванильными баранками, сушеной рыбой и утешно вздыхал:
- Мягче наша жизнь. Жрать стану мякину, а землю не кину. Вот всегда так говори.
- Образовало, выходит? - посмеивался Титушко.
- Семинария. В город я собирался, и дома, Титушко, верь слову, ни к чему душа не лежала, все из рук валилось. А теперь я все превзошел.
Сидел Ванюшка неподвижно, говорил упоительно-твердо, и когда лег спать у костра, то заснул быстро и крепко, будто в самом деле нашел ту жизнь, которую искал утомительно и долго.
Утром, выйдя из избушки, Титушко не увидел Волка. Тот, вероятней всего, убежал домой, чтобы взяться за покос.
II
Семен Григорьевич Оглоблин дремал, не снимая с глаз круглых железных, с чистыми стеклами очков, и временами большой ладонью оглаживал свой голый череп. Общий вагон был почти пуст, его мотало из стороны в сторону, и в дальнем конце со щелком и грохотом хлопала незапертая дверь. Кондуктор, вероятно, спал и не показывался, не зажигал настенных фонарей, в которых, пожалуй, не было и надобности: с вечера, как тронулись, полыхала долгая заря, а следом за нею в окна - только с другой стороны - просочился ранний рассвет.
Семен Григорьевич не мог уснуть, полагая, что ему мешает дверь с испорченным замком, однако на самом деле его томили трудные мысли о новом положении, - все тревожило, заботило и немного привлекало.
Оглоблин работал заведующим дорожным отделом Ирбитского окрика и все последнее время был занят проектом моста через Туру, со дня на день ожидая вызова в область, где должны были утвердить проект и смету. А дальше живое дело! И вот на прошлой неделе из области пришла телеграмма: Оглоблину быть срочно в Зауральске. Семен Григорьевич собрал документы и выехал. Но в области с ним говорили не о строительстве моста, а о переводе его, Оглоблина, на должность зава земельным отделом в своем же округе. Это было так неожиданно, что Семен Григорьевич не нашелся убедительно возразить. Да согласия его особенно и не спрашивали. Речь все шла о доверии, и пойди откажись, если на тебя надеются и ждут от тебя хороших необходимых дел. И Семен Григорьевич, человек мягкий, уступчивый, с немалой душевной робостью принял предложение, хотя в душе не одобрил себя.
Земельный отдел в исполкоме самый трудный, призванный направлять все сельскохозяйственное производство округа, а пойди-ка направь его, если оно состоит из многих тысяч мелких дворов и каждый хозяин дудит в свою дуду. Семен Григорьевич, сам выходец из крестьян, любил и знал деревню, следил за ее жизнью и теперь, когда приходилось волей-неволей примериваться к новой работе, он даже нашел в ней утешение, что будет всеми силами помогать мужику-трудовику укрепляться в новой жизни через добро и согласие…
С того конца вагона, где беспрестанно хлопала дверь, кондуктор, вспугнув думы Оглоблина, выкрикнул: