IV
Дуняша сняла с тына корзину и, скрипнув воротцами, вышла в огород: ее так и обняли сырые вечерние запахи невызревшего паслена, сорной конопли и живой, кормящей земли. Пока Оглоблины ставили сено, за их скотом присматривала Кирилиха, а огород был без догляда и быстро задичал: борозды затянуло травой, по размытым и осевшим грядкам дерзко пошел осот с толстыми жесткими листьями. Тяжелые и ломкие стебли редьки и репы густо завесили дорожку и, мокрые, совсем остывшие от росы, стегали Дуняшу по голым боязливым икрам, и чем дальше, чем ниже она спускалась к меже покатого огорода, где за овощными грядами посеяна картошка, тем холоднее брызгалась зелень, и от этого брало нежданным холодом все ноги, спину и даже плечи. Снизу от Туры наплывали вперемежку то прохладные, то мягкие, теплые потоки воздуха - они, эти потоки, и согревали и знобили в одно и то же время, и в душе нарождалось бодрое, чуткое желание свернуть с дорожки, броситься в Яшкин огород, совсем заглохший от высоких зарослей седой полыни, лебеды и крепкого конопляника, - там с головой окатит росной дождь, и можно умыться им. Дуняша с внезапной радостью кинула в картофелище свою корзину и, не боясь больше росы, побежала к неогороженной меже, окончательно измочив подол платьишка. На Яшкином огороде она нырнула в конопляник, замахала руками, сбивая росу с его метелок и листьев: тяжелые капли окропили ее волосы, лицо, насыпались за ворот, жгучими струйками покатились по спине и груди.
Кирилиха, мать Якова Умнова, половшая морковь, испугалась было шума и возни в коноплянике, но потом разглядела Дуняшку и закричала громким голосом:
- Эко, девка, эко-на. Каку собаку догибает тебя? Вот замуж-то! Ой скажу Катерине. Ну-ко, ну-ко!
Дуняша вернулась к корзине расстроенная и огорченная. Ей было стыдно перед Кирилихой за порыв необъяснимой и вроде бы не своей радости, а оттого, что радость эта была беспричинной и чужой, ей стало совсем горько и обидно до слез. Она взяла корзину и начала рвать в нее для поросят мягкую лебеду, молочай, белую кашку, занесенную ветрами с заречных лугов. От студеной травы и слез, которые Дуняша не могла никак унять, ей сделалось совсем холодно, и чувство полнейшего одиночества, тоски и неразделенности жестко овладели ею. В такие минуты, а они стали случаться все чаще и чаще - Дуняша не видела в своей жизни никаких перемен и никаких надежд. Работа, одна бесконечная работа от зари до зари, отнимала у нее все мысли, все желания - заслоняла всю ее жизнь. Брат и мать, неизлечимо запаленные хозяйством, не признавали за Дуняшей никаких прав, кроме постоянной работы. Аркадий только и понукал ее, упрекал в нерадивости, лени, и она, измаянная, часто засыпала с молитвой о вечном сне. Но утром, чуть свет, ее поднимала мать и наряжала доить и выгонять коров, поить телят, кормить ораву свиней, расстилать лен, трепать куделю. Если Дуняша поднималась не сразу, Аркадий, уж успевший убрать у лошадей, сердито и громко, чтобы слышала Дуняша, пенял матери:
- Навадила ее, лежебоку, "вставай да вставай", а нет чтоб вожжами - живо бы запохаживала.
- Уж ты и вожжами - будто она вовсе и не сестра тебе.
- Сестра, да что проку-то в том? Одно и есть - что сидит на моем горбу.
- Грех, Арканя, так-то. Право слово, грех, - возражала мать Катерина, а сама думала: "И то сказать, не нами заведено: жена нужна здоровая, а сестра богатая". Работница она у нас, Арканя, худа не скажешь. Люди и те хвалят. Намедни…
- Только замуж никто не берет. Что ж замуж-то не берут?
- Какие еще ее годы. Ну, право слово, Арканя, грех.
Катерина защищала Дуню перед Аркадием, как могла, зато, подступив к постели дочери, запалялась сама:
- Да это что за окаянный народец - не растолкай - до обеда будет дрыхнуть.
Она бранливо сдергивала с дочери одеяло, но, увидев ее с поджатыми ногами по-ребячьи, в застиранной из холстины рубашке, проникалась к ней жалостью, сочувственно вспоминала на миг свое недоспанное, изнурительное девичество и не находила для ругани слов. В душе матери поднималась немая боль и за себя, и за дочь, и за Аркадия, ожесточенного работой.
- Ну будя, будя, сколь ни спи - богачества не выспишь. А то я на самом деле выхожу вожжами.
Иногда Дуняше казалось, что она отупела совсем и разучилась думать. У ней и действительно не было мыслей о своей жизни, о своих нарядах и подругах. Только нечастые письма Харитона на время оживляли ее: в такие дни она с тайными чувствами умывалась молоком, чтобы быть белее и чище лицом, мазала волосы репейным маслом, а руки, когда доставала из колодца воду, студила в черпуге, ожидая, что они отмякнут, отойдут, окаменевшие и воспаленные от работы.
Дуняша не любила, когда деревенские бабы в редкие минуты посиделок свои тяжелые, от постоянной натуги красные руки с искривленными пальцами кладут в колени. Ей делалось безотчетно жалко свои руки, тоже, казалось, негибкие и жесткие, и она не хотела, чтоб их кто-то видел, на людях всегда прятала их или находила им дело: то распускала косу, то разглаживала платок да свертывала его. Но это было в те дни, когда покойно было у ней на душе, когда она думала о себе и следила за своими руками. В другое же время неодолимые будни делали с нею то же, что сделали со всеми устоинскими бабами: садясь отдыхать, она опрокидывала свои ладошки на колени и в безотчетном равнодушии совсем не заботилась, хорошо это или дурно. Она могла неделями жить отрешенно, как в бреду. Но ее всегда тревожили весенние вечера - тогда ей казалось, что она потеряла что-то и больше уж никогда не найдет. На ум приходила одна и та же настойчивая и здравая мысль о том, что не судьба им быть вместе с Харитоном: он из крепкой семьи, а она - кто? Обносок. Одно это уличное прозвище заставляло ее зло высмеивать себя, и чем мстительнее она была к себе, тем утешительнее делалось ей. "Дура ты, Дунька. Их ведь, дураков, не сеют, не пашут: они сами родятся. Дура и есть. Любовь да обещания - мало ли во блажи чего ни насказал. Господи, обойдет, как дуру, и ославит на смех. Обносок-обносок".
Сегодня перед обедом Дуняша ходила на Туру полоскать белье, и когда вернулась, то во дворе стоял запах горячих углей и дыма богородской травы. Арканя праздно сидел на телеге и курил. Мать Катерина с ведром в руках сновала из хлева в избу и обратно, скрывая за суетой и озабоченностью что-то важное. По их лицам Дуняша определила:
- Красуля?
- Иди-ка глянь, - Арканя повел бровью на хлев и не утерпел - заухмылялся. "Телочка, должно", - повеселела и Дуняша, отворяя запорошенную сенной трухой дверь в полутемный и сырой хлев.
- Куда ты, Христос с тобой, богородица, - остановила ее на пороге мать Катерина. - Потом, потом. Хоть и не чужой, а все лишний зрак. Слава тебе господи, - приговаривала она и сбивалась на легкую слезу, торопливо выпроваживая дочь и следом выходя за нею во двор.
- Да ты что, маманя? Что это ты какая?
Мать Катерина подняла к небу круглые в провалах глаза, истинно напуганные радостью, перекрестилась:
- …от беды избави нас, яко чиноначальннк вышних сил. Двойню, Дуня, господь послал, и обе телочки, - шепотом задохнулась мать Катерина. - Только уж ты, Дуняша, помалкивай, будто ничего у нас, а так все… Будто так все. Окурила их - худа бы не было. Услышана молитва наша. А мы ее, кормилицу, поносили-то: и не к поре обгулялась да не в срок взялась. А она вот… царица небесная, владычица, помози, на ны милосердовавше… И тихохонько совсем. Только слышу, взмычала.
Мать Катерина разговор свой мешала с молитвами, торопилась по делу и хотела рассказать о Красуле, лицо у ней морщилось и плакало, но и радость, переполнявшая ее, была столь велика и очевидна, что Дуняша отчего-то не могла радоваться вместе с нею и только веселыми глазами подмигивала, соглашалась, что обо всем этом надо помалкивать, а то, не ровен час - падет хорошая весточка на вражное сердце.
Хоть и уговаривала мать Катерина свою дочь молчать, но сама тут же о прибыли в своем хозяйстве раззвонила по всему околотку, и нашлись такие, что загорелись охотой поглядеть на оглоблинских телочек, но мать Катерина спохватилась и заперла ворота на засов, а сама выглядывала на улицу из-под занавески, приговаривая со злым смешком:
- Иш ты, разохотились на чужое-то. Да мы не шибко-то вами рады. Приходи хлебать щи мимо наших ворот.
Утром еще к Оглоблиным прибегала от Федот Федотыча Кадушкина его племянница Машка и звала мать Катерину обмыть зароды. На гулянку сзывались в избу Егора Сиротки все, кто работал на покосе Кадушкина, который по уговору кроме поденной платы угощал сегодня косарей водкой.
- Леснова я там не видела, - грубо отказалась Катерина, тайно ждавшая корову с часу на час. Аркадию хотелось было сходить на даровой стаканчик, да считал неудобным: не он все-таки махал косой на кадушкинских лугах. Но когда с Красулей у Оглоблиных обошлось так неожиданно и хорошо, Катерина на радостях сама спровадила сына:
- Ступай-ка, ступай. Не на чужое придешь. Я на чужих покосах сколь силушки поизвела! А небось никто лишней копейки в расчет не кинет. На, мол, Катерина, на кофтенку - раз водку не пьешь. Иди-ка, иди, Арканя.
И Арканя весело собрался, ушел. А Катерина топила печь, поила Красулю теплым хлебным пойлом, опять окуривала богородской травой и двор, и стайку, и корову с приплодом. В стайке да и в избе все еще благостно пахло куреным дымом, и Дуняше были приятны эти запахи. Ей казалось, что в дом пришел большой праздник, и оттого всем стало хорошо и легко. С этими чувствами и с неясными еще ожиданиями вышла она в огород, мокрый и вдруг похолодевший от обильной росы.