Жалко было мать, но Сергей остался сидеть один за столом. Знал, что стоит только сказать ей, будто поступает как педагог, по долгу профессии, что никаких иных целей не преследует, - эта полуправда, вернее одна лишь сторона правды вернула бы матери радость. И не обманул бы вроде, а доброе дело сделал. Но не мог он поступить так, не мог. Сейчас ему только одна правда была нужна, вся целиком, отступаться от нее не имел он права. А правда эта была жестока, причиняла боль близким, однако в основе ее была честность, и отступить от нее - означало причислить себя, пусть даже потенциально, пусть даже ради матери, к тому самому неистребимому пока проценту. Он же уменьшать его должен, злосчастный этот процент, во что бы то ни стало - в этом видел он свой долг учителя и человека.
И он сидел один в пустой комнате и слушал невнятные звуки горя из-за прикрытой в спальню двери. Потом затихло. Вышел Федор Иванович и сказал шёпотом:
- Легла. Может, уснет…
Вид у него был почему-то виноватый, на сына он не смотрел, все в сторону норовил.
Вечером, лежа в своей постели, при выключенном уже свете, и глядя в просветленное уличным недалеким фонарем окно, Сергей особенно быстро стал переливаться в ту реальную нереальность, без которой уже не представлял своей обычной жизни.
Привычно обступали его осужденные (он тоже стал называть их так, как они сами, - с ударением на "у"). Без прежней нерешительности, с доверием уже совсем близко подошла Вера и улыбнулась ему. А Нинка сказала: "Вы парень ничего, хоть и учитель". Он хотел им рассказать о сегодняшнем конфликте с родителями, но вовремя догадался, что рано еще, что не так они могут понять и даже обидеть их можно догадками о подлинных чувствах матери. Ничего же такого мать не сказала, плакала только, так это еще ничего не значит, мало ли - мать все же, а тут - такое дело. А слова отца надо бы им передать, но как вырвать их из всего - разговора?..
Он улыбался молча, понимая, что улыбка его им сейчас важнее всяких слов. И, продолжая улыбаться, вдруг подумал, что мать его и Нинка - тезки, что надо об этом Нинке сказать и матери тоже: иногда какая-то мелочь, совпадение имен, например, может неожиданно сблизить, у женщин это часто бывает - сближение по пустячным, казалось бы, мотивам. Он уже отыскал Нинку глазами и начал говорить, но тут подошла лейтенант Керимова, дело у нее к нему оказалось, и женщины быстро построились и строем пошли прочь. Вера все оглядывалась и улыбалась ему, и Нинка оглядывалась с недоумением - заинтересовало ее, что же такое мог сказать ей учитель, не про то ли, что надо за ум взяться и школу закончить в колонии?..
- Вас же волнует все это, - тихо проговорила Керимова, повела рукой вокруг, и он понял, что она имеет в виду зону и тех, кто в ней, их судьбу. - Так что все закономерно.
Он непонимающе оглянулся на Веру, хотел спросить, что же она могла о нем поведать Керимовой, но женский строй уже скрылся, и шагов не было слышно.
- Что закономерно? - спросил он.
Керимова только смотрела на него и молчала, и во взгляде ее он прочел то же, что и во взгляде Нинки, - недоумение. Как же не понимает он?..
Добрый день, Сережа!
Пишу тебе наспех коротенькое письмо. Включилась в соревнование за звание ступениста. Их три, ступени: "Кандидат в передовики труда и быта", "Передовик труда и быта", "Отличник труда и быта". Каждая ступень приближает перспективу сокращения срока наказания. Керимова все новые и новые поручения дает, свободного времени совсем мало.
Спасибо, что отыскал у Толстого те слова. Для меня это очень важно. Решилась я взяться за самовоспитание, это необходимо. Все-таки характер у меня не ахти какой, толстовские слова целиком ко мне приложимы. Так что поработать придется. А это не просто - целая система: самоубеждение, самовнушение, самопринуждение, самодисциплина, самоотчет. Когда-то учила, да из головы вон - думала, трепотня, кому это нужно, а вот - пришлось соприкоснуться. Кабы знать…
Керимова дала ученическую тетрадь для дневника. Я говорю:
- Очень тоненькая, я обо всем подробно писать буду, не таясь, не щадя себя. Как Толстой.
Она смеется.
- Тетрадей хватит. Хоть на "Войну и мир".
Как там твои восьмиклассницы? Не подбрасывают больше записок? Учти, я ужасно ревнивая! Это не первоапрельская шутка, вполне серьезно.
Твоя Вера.
1 апреля.
Из дневника осужденной Смирновой В.
"В разделе "Вглядись же в себя, какая ты есть" мне дали наводящие вопросы, но они только мешают. Буду просто вспоминать как я жила, и записывать, что вспомню.
Сколько себя помню, я всегда завидовала. Завидовала соседским девчонкам, у которых были отцы, завидовала обладательницам дорогих игрушек, потом подружкам в модных одеяниях. Все эти джинсы, мини, макси, миди, брючные костюмы, платформы, шиньоны, парики сводили с ума. О них ежедневно говорили девчонки, каждый виток моды обсуждался заинтересованно и деловито. Кто-то кому-то что-то доставал. А я делала вид, что вещное богатство считаю мещанством и презираю модниц. А что мне оставалось? Пока мама была здорова, выкраивала кое-что из своей зарплаты, перешивала старые платья. Кое-как я держалась. А когда она слегла, совсем стало худо. Сама я шить не умела, новое покупать было не на что. Роль же синего чулка меня не устраивала.
Была я хороша собой, ладно скроена, длиннонога, мальчики липли ко мне, приглашали наперебой. Компания собиралась на чьих-то временно пустующих квартирах, с вином и с коньяком. Шумно было, весело, дергались друг перед другом под дурацкую музыку, воображали из себя бог знает что, и жизнь впереди казалась голубой и бесконечной. Беззаботно было, безответственно, вседозволенно. И если парень прижмет девушку в полутемном коридоре, никто в этом ничего дурного не видел, никто не осуждал, и, по неписаным законам, не высмеивал: делал вид, будто и не было ничего, будто никто ничего не видел. Впрочем, дальше поцелуев дело, по-моему, ни у кого не заходило.
Когда мама слегла, я в самый разгар гулянья незаметно исчезала, спешила домой. И эти мои внезапные исчезновения, как ни странно, тешили мое тщеславие: создавался некий таинственный образ девушки Икс. По крайней мере, так казалось. К себе я никогда никого не приглашала, о несчастье моем никто на курсе не знал, даже на похоронах ни одной подруги не было. Соседи все организовали - и гроб, и место на кладбище, и рытье могилы, и поминки. Наревелась я в одиночку.
Я разрывалась между несчастным нашим домом, этими компаниями "истинных сыновей и дочерей века" и университетом. Как мне удавалось сдавать зачеты и экзамены, переходить с курса на курс - ума не приложу. Наверное, выручала память, она у меня всегда была цепкой, надежной, быстро забывалось только то, что казалось пустячным, ненужным, недостойным внимания. Теперь жалею, что пропустила мимо ушей многое, услышанное от мамы. Ее воспоминания несли в себе отголоски давно отошедшей жизни в самых мелочных ее проявлениях. Как-то оказывалась она всегда в стороне от больших событий, даже война коснулась ее словно походя.
Никто из близких на фронт не попал. Отец ее, мой дедушка, работал инженером на военном заводе, имел броню и хороший паек. Мой будущий отец в армии служил в конвойных войсках где-то в Узбекистане. Познакомились они с матерью позже, в пятидесятые годы, когда Смирнов канал строил и учился заочно. Они сошлись, и мамин мир, без того узкий, сомкнулся на нем одном, вернее, на заботе о нем. Его же заботы и интересы не стали мамиными, не хватило ее на это.
Вспоминая, мама видела позади, в своей жизни, какие-то неинтересные, незначительные детали, для нее, впрочем, важные и значительные. Рассказывала излишне подробно, например, о том, как отец получил новую квартиру, как ей, девчонке, доверили нести ламповое стекло. Было оно редкое, десятилинейное, его боялись упаковать и нечаянно разбить. Мама держала стекло бережно - и когда тряслась с ним в кабине грузовика, и когда поднималась по лестнице на второй этаж. И вот там, наверху, на цементной площадке перед дверью новой квартиры, она вдруг выпустила стекло - оно разлетелось на крохотные осколки. У нее и у взрослой начинали дрожать губы, когда вспоминала об этом. А мне не интересно было слушать. Мама понимала это, говорила с виноватой улыбкой:
- Ты не сиди возле меня, доча, иди. Все, что надо, у меня под рукой. Вон ты какая молодая…
И я убегала…
А потом уж ничто меня дома не удерживало.
Я не была влюбчивой, как многие наши девчонки. Ребята в то время вызывали у меня в близком общении робость, даже страх; независимость и дерзость были защитной реакцией, но воспринимались как проявление характера. А девушку с характером всегда уважают. Мне же уважения было мало. Я завидовала подругам, у которых все было просто, которые, могли с парнем и вне компании встретиться, в кино пойти вдвоем, на танцы, в Фирюзу съездить на выходной. Той же Светке Козорез завидовала, когда она втюрилась в Сережку Саламатина.
Меня он совсем не интересовал. Провинциал, жил в общежитии, а там уж очень несовременное общество подобралось. Словом, не "сын века". В нашу компанию его не приглашали. Не потому, что не умен, не интересен в разговоре - это как раз у него было, не зря же все свободное время над книгами корпел, - а просто не ко двору пришелся, другой породы.