Пака нагибался, хватал чиров и бросал их в Макарьева. Один чир, брошенный особенно яростно, ударил Макарьева плашмя в грудь и прошелся широким хвостом по его окладистой широкой бороде. Даже но носу щелкнул концом плавника. Колымчане вообще рыбою драться мастера, и на летних промыслах порою раздают друг другу здоровых лещей, правда, не лещами, а чирами и пузатыми нельмами. Но Пака затеял драться мороженой рыбой, твердой, как нарубленные доски.
Выбежали собаки и стали, урча к хрипя, растаскивать лакомый груз.
- Поца́, проклятые! Прочь! Поца́!
Макарьев споткнулся и брякнулся грудью на свое погибающее добро. Пака с сердцем дернул свою реднину, такую же тощую, как прежде, и поплелся домой к своим голодным гагарлятам.
Макарьев осмотрел свой замок и даже испугался, несмотря на свое хладнокровие. Сколько ни стояла Колыма, не бывало такого, чтобы бедные ломали замки у богатых и уносили пищу прямо среди белого дня.
Правда, экономика колымская была какая-то игрушечная, вроде игры в бирюльки. Все продавалось, начиная от труда и кончая девичьей честью. Продавалось задешево уже потому, что не особенно ценилось даже основными владельцами. Платили не деньгами, а едой или товаром. Деньги вообще ходу не имели. Колымчане считали, как дикие чукчи, на чай и табак, например, нанимались в батраки - три кирпича чаю в месяц, папуша табаку, ситцу на рубаху, дрели на порты, сары, полусарки и так далее, во всю бесконечную длину потребительского списка.
Более дешевые вещи считали на рыбьи хвосты.
Парни распевали довольно известную песню:
Вот Чичирку за хачирку,
а Аленку за чилим.
Песня эта требует пояснения. Чичирка - женское имя. Хачирка - мелкая сушеная рыба. Чилим, силим - жвачка табаку. Таким образом характер вышеуказанной торговой операции становится ясен.
"Малые люди", разумеется, были в долгу у "больших", но они не относились к этому очень серьезно. Поймает, например", тот же Пака в капкан неожиданно, почти против воли, хорошую лисицу-огневку, он не несет ее к своему постоянному "хозяину", точнее кредитору, Явловскому, а норовит продать ее из-под полы другому и непременно за наличный расчет.
Каждый из малых людей был в долгу, как в шелку, и его положение было такое: отдашь по закону, засчитают за долг и больше ничего не дадут. Сделки, таким образом, помимо всяких долгов, производились за наличный расчет. Это было, в сущности, начало естественной отмены долгов.
На другой день к обеду исправничий "драбант" Дормедонт привел Паку на суд пред грозные очи его высокородия. Пака не сробел, пошел. Даже вскинул на плечо ту же добавочную двойную реднину - мешок.
- Ты, что ли, сломал амбар у Макарьева? - грозно спросил исправник.
- Не запираюсь, я! - спокойно ответил Гагара.
- Да как же ты смел! - вскипел исправник. - Да я тебя в холодную посажу!
- Посадишь?.. - лицо Паки сморщилось, как у собаки, готовой укусить. - Посадишь, да?.. А гагарленков моих кто будет кормить? Пятеро их у меня. Вот приведу и оставлю в твоей канцелярии, кормите их, да, вы, начальники!.. - Пака перешел в наступление. - Отольются вам наши слезы! - визжал он своим колющим, как дудка, голосом. - Голодные сидим. Не унес я ничего у твоего мордастого Макарьева. На, смотри, и мешок пустой! - он дернул реднину и чуть не задел исправника по лицу. - Но вы погодите, мы вам покажем! - Пака повернулся и вышел из двери, волоча за собою свой пустой мешок.
Так и не посадил исправник Паку в холодную. На это было несколько причин. Первая причина: в Колымске не было холодной. Согрешивших казаков и мещан сажали в караулку, к старику Луковцеву, постоянно сторожившему казенный магазин. Алеха Выпивоха, казачек, представлял охрану временную и вовсе бездомовную.
Луковцев был тоже из "малых людей", к тому же он вел дружбу с Павлом Гагарой. Посадить Паку в караулку было не лучше, чем послать его домой. И власть предержащая предпочла отпустить его просто и без затей. Кроме того, арестованным надо было платить кормовые по 98 коп. на человека в день. Таким образом Пака на двухмесячной высидке мог обойтись казне рублей в шестьдесят. Меньше двух месяцев назначить было невозможно. В расчеты исправника совсем не входило выдавать правонарушителям на реке Колыме хорошие казенные премии.
Так совершилась на реке Колыме первая экспроприация.
V
1914 год выдавался обилием промысла. Рыба, пушнина, олени на тундре и лоси в лесу - всего было вдоволь. Даже ламуты заплатили торговцам свои невероятные долги белками, песцами и горностаями. Природа словно хотела побаловать людей в последний раз перед нависшей грозой. Но о грозе никто не думал. Среди всеобщего обилия Голодный Конец на время перестал соответствовать своему прозвищу. Гагарленки старого Паки набивали отборною рыбою свои ненасытные зобы и Щербатая выть жевала и мяла еду своими щербатыми ртами.
Ребятишки отбились от дому. Летом в каждом ручье есть еда и можно промышлять рыбу хоть штанами, как в юкагирской сказке. Викеша Казаченок больше не клевал краснощекую Аленку своим вороньим носом, и оба они карабкались рядом на склоны рыжих скал, выбирая из-под папороти крепкую и твердую бруснику, как красненькие бусы. И так настала осень с тихими ночными морозами, с первой, особенно сладкой мороженой рыбой - строганиной.
В октябрьский вечерок Андрейка и Викеша уже пробовали лепить молодые снежки из густо нападавшей пороши. Мало им было дня, так они прихватили и вечер. Как вдруг проступал по звонкой земле скачущий конь своими покованными копытами. На всей Колыме три подковы, и те завезены с юга и прибиты для счастья над воротами у трех казаков.
Конь проскакал и запнулся у калитки.
Нарочньй… - Гонец из Якутска.
В 1881 году по сонным улицам Колымска впервые проскакал такой сверхъестественный гонец с воплем и воем: "Убили царя, убили Лександру второго!" И жители заперлись в страхе. Убили царя - все равно, что убили бога.
Вот тогда сразу решили поречане: "Безбожная южная Русь, ежели не побоялась, убила царюющего бога".
В 1894 году другой гонец привез на гриве лошади новую весть: "Царь помер, тоже Лександра, по счету третий".
Но тут колымчане уже осмелели и чей-то голос из темноты крикнул с простодушным любопытством: "Сам, али тоже убили?"
И гонец объяснил, во избежание недоразумений: "Сам подох".
На Колыме, как сказано, вещи называются естественными именами.
А еще через десятку, в 1904 году, гонец принес на уздечке коня хлесткое слово "война". Теперь на четвертую десятку новый гонец принес новую войну. Две царских смерти и две войны - вот был итог новостей, приходивших с далекого юга за сорок лет в заброшенную Колыму.
Война Колымы не касалась. Там не было рекрутчины ни раньше, ни теперь. Туда забегали порою беглые солдаты, дезертиры-новобранцы, да там и оставались, укрытые тяжелым бездорожьем от воинской комиссий, - даже семьи разводили и пускали новый корень. От них на Колыме и Индигирке пошли такие имена, как Солдатовы, Забегловы.
Но все же наутро весь город говорил о неслыханной войне. С целым светом задралась мудреная южная Русь. С нами четыре державы, а то пять, а то шесть. А с "ними", с "теми" - три, а то четыре. И хотя 4-5-6 больше, чем 3-4, но колымские политики, вспоминая недавнюю русскую встречу с азиатским японцем, решили беспристрастно: "отдуют опять".
Попрежнему жила Колыма. Собачники ездили на тундру к чукчам за оленями, и на зимних посиделках парни бросались с размаху к девицам на колени, чтоб крепче притиснуть к скамье, и смачно целовались с ними, и "корогод" (хоровод) выпевал посредине избы:
Кинуся, бросюся,
кинуся, бросюся.
Маме Маше на ручки,
маме Маше на ручки,
я на Маше посижу, я на Машу погляжу,
поцелую, обойму, надеждушкой назову.
Попрежнему пришел конский караван из Якутска, навьюченный чаем, мукой и сахаром и разными припасами и даже, к удивлению, спиртом, в плоских, трехведерных бочонках, несмотря на строжайший запрет. Правда, спирт продавался впятеро дороже, чем прежде. Но не все ли равно. В сей год Колыма была богата. Ей было чем платить. Ничего не изменилось.
Но мало-по-малу, из обрывков газет, из темных неясных и ползучих слухов сложилось суждение: - светопреставление на юге. Всякие народы, и "наши" и "не наши", ум потеряли и режутся, грызутся хуже волков и медведей.
Однажды солдат, искалеченный, безрукий и навеки перепуганный, забежал в Колыму, прямо с далекой польской Равы, за десять тысяч верст.
Левая культяпка служила ему вместо отпускного билета. Но он чувствовал себя дезертиром, беглецом, и порою просыпался, по ночам с криком: "Идут, зовут!" Свое настоящее имя он тщательно скрывал, и называли его поречане Егорша Безрукий.
Был он иркутянин, сибиряк, хотя из семьи новоселов. На Раву попал сейчас же из телячьего вагона с надписью: "Сорок человек, восемь лошадей", - угодил под пулемет, под завесу огня, под буханье тяжеловесных прусских "берт" и видел в сущности один короткий бой, но все же каким-то чутьем он знал самое безумное и страшное о битвах и потерях, и осадах. И он рассказывал чуть слышным голосом, зажмурив глаза, - как прячутся люди месяцами в земляных окопах, а потом бросаются вперед и рвут свое тело о колючую проволоку и колят друг друга штыками, а сверху железные птицы, с пулеметами на спине, поливают их бомбами, а птиц этих снизу стреляют и бьют на лету.
И простодушные колымские люди ахали и ужасались: - безбожная, немилостивая Русь, хуже диких зверей, злее убийственных чукоч!
- А за что они бьются? - спрашивали бабы.
И солдат объяснил, как умел, по-своему:
- Не хватает им земли.