За нею на трибуну поднялся курчавый поэт с томными глазами, в расстегнутой рубахе: поэт считал, что у него красивая шея и ее надо показывать. Нараспев, немного гнусавя, он читал стихи о пятилетке, о рабочих, с которыми ему хотелось бы слиться. Своими стихами и якобы выраженным в них энтузиазмом, как заранее объявила женщина-критик, социалистическим энтузиазмом, поэт безуспешно пытался заразить уставших, густо скученных людей, которые все-таки были обижены "мероприятием" завкома. Несмотря на то что поэт попытался исправить свой провал оглашением лирического стихотворения, его проводили жидкими хлопками, и он сконфуженно присел к столу, взмахом головы откинул со лба пряди длинных волос и с пренебрежением уставился в зал своими красивыми выпуклыми глазами.
По помосту, скрипя нерасхоженными черными ботинками, прошел пожилой человек в сером пиджаке, в пенсне и с бородкой. Пощупав трибуну, он примерился к ней и, найдя ее слишком высокой для своего роста, остался стоять на краю помоста, прикрытого брезентом. Потом он потрогал пенсне и раскрыл книжку, которую до этого держал возле бедра. Прежде чем начать чтение, пожилой человек откашлялся, посмотрел в сторону стола, где кроме двух уже выступавших литераторов сидели председатель завкома и от комсомола Саул, и попросил воды. Саул с улыбкой поднес ему граненый стакан, и человек, выпив, вытерев платком губы и усы, поблагодарил кивком головы. Саул сел на свое место, потеснив поэта, и приготовился слушать, стараясь не упускать из поля зрения зал, чтобы заранее предупредить возможные "выпады". Мало ли что - кто-нибудь может выкрикнуть чепуху или, того хуже, свистнуть.
Несмотря на то что женщина-критик расхваливала прибывших на завод поэта и прозаика и называла их людьми, чьи произведения "перешагнули далеко пределы нашей Родины", почти никто из сгрудившихся в зале рабочих не знал их даже понаслышке. Саул, предвидя еще большую неудачу с прозаиком, придумывал дальнейший план вечера; он договорился заполнить брешь плясунами из самодеятельности и юмористом-балалаечником, рыжим литейщиком Ваней Мастаком, который всегда начинал свое выступление с частушки: "Ты не плюй мне на ногу́, я у новом сапогу́".
Расталкивая публику, гонцы побежали на поиски балалаечника и плясунов, а писатель, порывшись в книжке, поднял усталые, болезненные глаза и объявил тихим голосом о том, что он прочтет только одну короткую главку из своей недавно изданной книги.
Проза дошла до аудитории лучше стихов. В прозе была мысль, чего не хватало крикливым стихам, атакующим сознание в лоб, без всякого стеснения. Эти фальшивые побрякушки оставили скромных, простых людей равнодушными. Другое дело - проза. И Квасов, один из простых слушателей, редко бравший в руки книгу, с детским изумлением слушал этого хилого старичка, сумевшего правдиво и глубоко проникнуть в сокровенные тайники обычных, казалось бы, людских отношений. Дело касалось любви, простой и открытой, без фальши, без ненужных прикрас. Вот такая любовь - и только такая, настоящая! - красит жизнь. Мало кто отваживался в литературе честно рассказывать, как живет обыкновенный человек, какую иногда терпит нужду, какие таит душевные слабости, как борется в одиночку с пороками, якобы унаследованными от проклятого прошлого, и только от прошлого, и не имеющими корней в иных ошибках настоящего. Почти всегда в книжках все идет гладко, все будто выбрито и опрыскано одеколоном, слова подобраны умело и чистенько, все на месте, все зализано, а жизни нет!
Герои таких книг никогда не думают о заработке, о крове; и неизвестно, кто их кормит, где и как они живут. Строители нового общества в этих книгах подобны утиному пуху - летают, витают... Другая встает картина, когда такие художники, как Шолохов или Серафимович, берутся за перо. Но у них в книгах - гражданская война. А нынешний день? Ныне не погарцуешь на рыжем коне, не отобьешь харч в обозах кадетов.
Писатель с бородкой взял сегодняшний день не во всей его масштабности, а с одного края. Зато как!.. Он рассказывал о любви без цветочков, без сладеньких слов, о грубой и властной ее силе. Кто, прежде чем броситься в омут, вымеривает его глубину? Марфинька тоже жадно вслушивалась в красивые обнаженные слова, и ей казалось - то она плывет в мутном потоке, то парит в самих небесах, выше облаков, почти под солнцем...
Аплодисменты как бы разбудили Марфиньку, вернули ее в обычный мир, в столовку, где пахло щами, манной запеканкой и рабочей одеждой.
- Понравилось? - спросил ее Жора.
- Да... - прошептала Марфинька.
- И поди ты, чем же он допек нашего брата?
- Тем, что рассказал, как надо любить, - ответила Марфинька. - Скажешь, неправда?..
- Пожалуй, - согласился Жора, следя за тем, как писатель спокойно и ласково поклонился людям.
- Мы любим как-то очень простенько, а хочется, чтобы было не так, - продолжала Марфинька. - Без цветов проходит наша любовь...
Жора любовался ее милым лицом, росинками пота на пушке верхней губы и тоже сказал негромко:
- Меня-то в этом не упрекнешь. Помнишь, притащил тебе целую охапку?
- Помню, еще бы!.. - Она просветлела, быстро вскинула на него глаза. - Ты приносил мне черемуху.
- Наломал возле станции, чуть забор не повалил...
- Это ничего, Жора. Зато все-таки принес... мне... Ну, послушаем, что будет дальше.
А дальше было скучно и даже грустно как-то. Новый литератор читал о житейских недоразумениях, о горе и скитаниях чувств. Смутные предчувствия снова всколыхнули Марфиньку, и она почти не слушала длинные психологические рассуждения очень серьезного и самодовольного автора. Глазами она искала брата.
Он сидел в группе инструкторов, среди которых приметен был Старовойт и возбужденный, взвинченный Степанец, быстро продвигавшийся за последнее время "по пути авторитета". Брат еще толком ничего не рассказал о своей встрече с Аделаидой; поскольку Марфинька считала Аделаиду средоточием бед, ей хотелось знать, не грозит ли им, ей и Жоре, опасность с ее стороны.
Вечер закончился без плясунов. Люди стоя аплодировали литераторам, а когда их проводили из зала, повалили следом за ними: интересно поближе увидеть тех, кто пишет книги.
- Коля, прости, - сказала Марфинька, протиснувшись к брату. - Мне хочется поговорить с тобой.
- Здравствуй, Марфинька! - Наташа поцеловала ее в лоб и в щеки. - Какая ты жаркая!..
- Наташенька, разреши поговорить с Колей, а? - попросила она.
- Разрешаю, разрешаю... - Наташа снова поцеловала ее. Она знала о добрых вестях и радовалась за Марфиньку, которой желала счастья.
Квасов стоял в стороне, разглядывал литераторов, очень далеких ему и непонятных. Литераторы рассаживались в новеньком директорском "газике". Человек с бородкой вяло помахивал рукой. Женщина-критик красила губы, глядя в круглое зеркальце, и что-то говорила забившемуся в угол поэту.
"Газик" просигналил и раздвинул толпу. Вскоре красные зрачки фонариков пропали в глубине переулка. Вечер был теплый. Припомнились счастливые дни походов, движение конницы, запахи трав, луна над просторами Недреманного плато. Почему-то Жоре, гуляке и беспутнику, захотелось заплакать.
Вернулась Марфинька - веселая, обрадованная. Она понимала его с одного взгляда, и, прикоснувшись ладонью к его щеке, о чем-то спросила. О чем - не имеет значения. Главное - ее голос, участие. Не задумываясь, не колеблясь, она всегда придет к нему на помощь.
Всякие предчувствия, приметы и суеверия Квасов называл м у т ь ю. А теперь он почти физически предчувствовал беду. Куда-то исчез Коржиков. Исчез, и хрен с ним! Но тесная связь с "кузеном Сержем" не распалась. Пачка денег, новеньких, тугих, как нераспечатанная колода карт, оттягивала его карман. Жора не расставался с этой пачкой, боялся ее потерять. Дурные предчувствия были связаны с этими проклятыми деньгами. Выбросить их он не мог, сдать в милицию - боялся. Будто проклятие висело над Жорой. Единственным теперь утешением была Марфинька. Она спасала его от страшных мыслей, преследовавших его после гибели Фомина. Река, черная, жуткая, мерещилась ему.
В этот вечер пожилой писатель пробудил в нем светлые чувства. Да, любовь существует, и эта любовь - Марфинька. Ему захотелось порадовать ее, сделать приятное.
Как же получше провести удачно начатый вечер? В кино не тянуло, слишком буднична эта утеха; в театр уже опоздали, да и не принимал Жора многих нынешних пьес - в них фальшивили герои, говорили бесцветные слова, навыворот кроился материал жизни и белыми нитками была сшита интрига.
Оставалась заветная "Веревочка" на прилубянском холме. Там и пели, и плясали жарко, люди не чванились, каждый вел себя, как ему нравится, можно было и вкусно поесть, и хмельно напиться.
Марфинька во второй раз ехала в "Веревочку". Ее величали вместе с Жорой, а цыган в желтой рубахе пронес на кудрявой голове стакан вина и потом выпил за ее здоровье. В ее тогдашнюю скучную жизнь ворвалось что-то необычное, жуткое и опьяняющее. С "Веревочки" тогда и началось...
- Помянем Митю Фомина, - сказал Жора. - Все же был такой человек, был...
Марфинька осторожно спускалась по истоптанным ступенькам подвала, стесняясь взять под руку Жору и брезгуя коснуться сырых, сальных стен. На ней было новое платье из файдешина, предмет ее давних мечтаний, туфли из замши, такие, как у Наташи, и подарок Жоры - черные бусы из какого-то блестящего немецкого сплава.
Торговля была в разгаре. В переполненном ресторанчике держался крепкий настой табачного дыма, подгоревшего бараньего жира и алкогольных паров.
Никто не обратил внимания на ничем не примечательную пару. Ели, пили, запойно курили, беседовали надрывно, старались перекричать друг друга.