- У Копченого был?.. Ну, у Аникеева? Что он тебе?
- Все то же.
- Ну и ничего, ты руки не опускай. Хорошо, что побывал. Замерз? Голодный? Чаю хочешь?
- Ничего не нужно… - А грудь с мороза ломит. Выпил стакан горячего чаю, чего-то пожевал тут же, у дверей стоя. Это мне другая официантка принесла. Подлетела, с любопытством меня разглядывает:
- Здравствуйте, будем знакомы, Ада! Неужели вы не присядете, ах какой настойчивый у вас характер! Право, лучше бы присели!
В общем, вернулся я на комбинат и решил, пускай и весна даже наступит, все равно в город мне ходить больше незачем.
И действительно, весна пришла, а мне ее и не надо. По воскресеньям брожу кое-где по недалеким окрестностям, по лесу, вижу, последний снег уже съело даже в темных овражках. Лужи на полянах озерами стояли, а теперь только сырая земля под сапогами чавкает, березы выкинули свои листочки с ноготок ростом - все это я отмечаю, и все мне ни к чему: однако, наверное, что-то копилось, копилось во мне. Тикало потихоньку, как в будильнике, и вдруг щелкнуло, подошел такой час. Смешно даже, от какого пустяка. Бродил я по лесу и вдруг слышу: кукушка!.. Высвистывает в свою пустую глиняную дудочку, где-то высоко в зеленой листве. И все мое зимнее одеревенение, все тупое беспамятство поползло с меня, точно гнилой мешок с головы, распался клочьями, освободил мне глаза и уши. И я опомнился. Мне стало жизни жалко. Как же так? Почему же я так себя стал презирать, точно вижу себя не своими, а чужими подозрительными глазами? Правда, похоже, я как-то себе сам перестал с некоторого времени верить. И вот вдруг: кукушка! Ведь и у меня была когда-то своя совсем другая весна в далекой прежней, безвозвратной довоенной жизни - я уже однажды стоял так же в лесу и вот точно так же услышал, вслушался и, оказывается, запомнил кукушкину дудочку.
Это, я замечал, бывает - один какой-нибудь раз, день или час из всех ударит, как прямое попадание, и на всю жизнь.
Был у меня в самом далеком далеке такой день: только что топоры кончили стучать, плотники распрощались и ушли совсем, и после них удивительная осталась тишина, и вот тогда я и услышал: в холодном воздухе невидимо высвистывает дудочка. Подсыхает сырая земля на поляне, вся в стружках, в свежих щепках, а посредине стоит мой только что срубленный дом, все только-только доделанное, едва успели навесить последние двери, вставили рамы, покрыли шифером крышу и в первый раз затопили едва просохшую печь. Из трубы побежал первый голубой дымок, лениво пополз вверх, путаясь в мелкой листве осинника.
До тех пор у меня никогда не было своего постоянного угла в жизни, и вот наконец стал этот как бы первобытный, не городской дом посреди полянки - с пахучими, слезящимися смолой бревнами сруба, мягко уложенными одно на одно, каждое в свой желобок, на пеньковую подстилку, и крепко связанными по углам в лапу. В те далеко-довоенные годы это большая была редкость - просторный свой дом, три комнаты, на лесной опушке, после московской-то тесноты…
Застраивался, наполовину своими силами, поселок при подмосковном заводе, а для нас это было почти чудо! Как будто мы переселенцы на новые земли, хотя оттуда на электричке до Москвы езды было всего полтора часа… До чего же давно это у меня было… Я, кажется, считал, что этот дом дан мне навечно, навсегда. Все так считают. Ну что ж, иначе мы не прожили б спокойно и тех четырех лет, которые нам тогда оставались до начала войны.
Вот чего мне насвистала дудочка. Понемногу я как-то оживел и стал почему-то по выходным добираться до районного этого города. Идут танцы в клубе, я стою в резиновых сапожищах, стенку подпираю. Вообще и остальной народ собирался туда тоже - больше поглазеть, а танцевали почти одни девушки…
- Говори-говори! Ничего, - быстро подсказала Нина. - Ясно. Твоя там танцевала, и ты посмотреть ходил… Ничего, мне можно! Говори…
- Можно… Все теперь можно, - согласился с усмешкой в голосе Алексейсеич. - Совершенно точно. Танцевала, а крутом по стенкам теснились люди, кто из городских, кто с комбината, всякие.
- Любовались, как она пляшет?
- А знаешь, пожалуй, любовались, правда… у нее одной откуда-то было платье бронзовое… с ниткой бронзовой, не нашенское платье, и одно оно единственное у нее для парадных случаев, и она в нем всегда появлялась, а мы все, кто в гимнастерках, в ватниках, редко кто в поношенных пиджаках - все больше военное донашивали, стоим, курим в кулак, дымим, потеем и глядим, как она с подружкой, всегда за кавалера, или с каким-нибудь приличным районным работником, снисходительно так, будто разрешает ему немножко около нее потоптаться.
- Что же это? До того уж необыкновенная красотка она у тебя была, что все на нее да на нее?
- Была в ней в тот год, наверное, какая-то прелесть удивительная, потому что все это чувствовали. Что вспоминать?.. Ведь все: "не на век оно дано"… И прелесть не навек, а вот тогда именно расцвела… или проявилась… И как тут объяснишь: глазастая, худенькая, порывистая. Тыщу таких увидишь, а у нее что-то за этим угадывалось. Глаза как глаза, только за ними глубина. А у других и хорошо, да мелко… не утонешь. Как объяснишь? Да что танцы! Это все-таки представление, а просто другой раз посмотришь, как она быстрым шагом - у нее все это быстро, полубегом - несет обыкновенный поднос, уставленный тарелками с борщом, и после одной рукой снимает тарелки и расставляет по столикам, и можешь представить - это у нее красиво. Другая ухватила за край, да и сунула тебе под нос, а у нее рука идет как-то плавно, округло… будто она тебе тарелку подарила. Работает быстрее всех, будто для нее это забава; конечно, видит, что все за ней исподволь следят, а ей забавно и весело.
Нина прислушивалась с некоторым раздражением, с неловкой усмешечкой, едва удержалась, чтобы не отпустить замечания вроде: "Ну, силен, папочка, да ты своих девиц-то, как оказывается, всех помнишь, однако! Вот как расписываешь! Ну и ну…" - но удержалась. Все-таки перед ней на постели пластом лежал и еле шевелил синеватыми губами человек, которого она называла "мой отец". Лежал и неторопливо, впервые в жизни, пересказывал то, что, наверное, в эту минуту так ясно видели, вторым каким-то зрением, его лихорадочно блестевшие, уставившиеся в одну точку глаза… Разве может все это рассказывать отец - дочери? Разве так разговаривают? Ей минутами неловко делалось его слушать, но понемногу пробивалась в ней все объясняющая мысль: уже нет здесь дочери и нет отца - есть два человека. И одному из них так мало осталось говорить, видеть, так недолго помнить.
- …Весь город ее знал. Старинный это был уездный город. Соборная площадь имени Степана Разина, с пороховой башней, с каменными арками гостиного двора, а кругом деревянные домишки, а еще дальше - военного времени бараки, пристань, а далеко за лесом дымит желтым дымом Химкомбинат… И первый после войны коммерческий ресторан "Байкал", где она и работала официанткой. Днем там закрытая столовая для актива, а вечером - ресторан, так что ее все знали, и дневные и вечерние, и все - по имени, и со всеми она шутила, и работала быстрее всех, и, странное дело, считается, что женщины недолюбливают других, красивых и удачливых, а ее девушки из столовой любили, можно сказать, даже вроде они любовались ею, ее отчаянность им нравилась, разные невероятные выходки. У нее их много было. Один влиятельный деятель общественного питания - она ему подавала за отдельный столик в углу - стал ей предлагать что-то, ну какие-то блага из вверенных ему материальных средств, она, как глухая, не отвечает, невозмутимо, живо расставляет на столе тарелки. Ну вот однажды за уговорами он ей по ноге рукой и пополз, за скатертью со стороны незаметно, И тут она поднос с полной тарелкой борща ему на колени опрокинула. Крик, шум, заведующая прибежала: "Она, знаете, от спешки нечаянно, извините великодушно!" - ему штаны салфеткой промакивает. Он вскочил, возмущается, а она при всех очень громко объясняет: "Нечаянно, потому что не надо лапами под юбку лезть". А тут кругом разное начальство куда повыше его обедает, и все разом поверили, что так вот оно точно и произошло, как она сказала. И ему же посоветовали свое возмущение проглотить, а ей потом только говорили: "Ойяйяй, ну разве так можно!" - а сами отворачиваются - не прыснуть бы при ней, и всем она еще больше нравится, а девушки-официантки, на нее глядя, просто гордятся!..
Еще был в клубе общегородской вечер. Называлось даже "Весенний бал". Танцевали под старинные охрипшие, довоенные пластинки, новых еще не было. Все шло тихо, чинно, люди еще не насмотрелись: не привыкли, что вот войны больше нет, опять играет старая музыка и вот девушки в платьицах кружатся. И вдруг увидели: через весь зал, очень медленно, еле ноги волоча, вразвалочку, направляется прямо к ней Яшка - знаменитый обормот, "посадский" - таких типов называли почему-то. Все немножко обомлели: что будет? На нем короткие сапожки, кепка-крошечка на одном ухе, глаз оловянный от блатного презрения ко всей вселенной, ворот нараспашку и здоровенный окурок цигарки в углу рта, дымит, как паровозная труба.