Федор Кнорре - Рассвет в декабре стр 30.

Шрифт
Фон

И он говорил дальше, потихоньку и все медленнее, но стоило ему замолчать совсем, она подталкивала его локтем, и он покорно продолжал, пока не заметил, что она спит, тепло прижавшись к нему сбоку. Он полежал молча, чему-то улыбаясь в темноте, продолжая думать дальше про себя, про нелепую свою судьбу, занесшую его напоследок на этот уцелевший обломок балкона в чужом городе.

Она ровно дышала, провалившись в глубокий бездонный сон, и вдруг проснулась, не шелохнувшись, не понимая, что с ней и где она, что-то невнятно бормоча.

Неожиданно он почувствовал у себя на лице ее вздрагивающую руку. Она ощупывала его чутко, подробно, как делают слепые, узнавая знакомые лица.

Про себя невнятно бормотала:

- Как же так… Я же помню… тихо, только тихо… Я сейчас вот вспомню. Лежи тихо…

Руки были шершавые, грубые, но касание кончиков пальцев удивительно легкое, нервное. Пальцы обежали у него вокруг глаз, ощупали лоб, обошли вокруг рта, задержались в уголках губ, мельком погладили под подбородком, заросшим щетиной.

Тихонько облегченно выдохнула долго задерживаемый в груди воздух с едва слышным, бессмысленно-радостным детским смешком. Рука осмелела. Теперь сразу обе ладони легли, закрыли лоб и крепким движением сверху вниз прошли по лицу, точно стирая воду после купания. Или не воду? Морщины, угрюмость сжатого рта, напряженность скул? И тут уж вовсе по-ребячьи, снизу от подбородка, с некоторой опаской, однако упрямо нажимая, растянула и приподняла на минутку в насильной улыбке ему углы рта и отпустила.

- Я сразу было узнала, да вдруг все спуталось почему-то, дура такая… Ты… ты!.. Ты мой единственный!.. И я твоя единственная, другой ведь у тебя не будет… А теперь ты меня поскорей вспоминай. Вот так… Ну?

Она крепко сжала его левую руку у запястья и положила себе на лоб. Он, послушно повторяя ее движения, осторожно провел ладонью по ее щеке, дотронулся до губ, они были горячо приоткрыты, все лицо оживлено, но неподвижно, нарочно притихло, как у ребенка, в ожидании, что его сейчас в первый раз в жизни будут фотографировать.

Послушно подставив ему лицо, она старалась не шевельнуть ни одним мускулом, ожидая, что он вспомнит, узнает, удостоверится. Он смутно понимал, что она заговаривается временами, но было и другое, отчего все менялось, становилось так, будто он вправду узнавал что-то знакомое, свое, давнее-родное, горько потерянное и вот сейчас вдруг счастливо найденное. Он повернулся, протягивая руки с неясным желанием удержать это и не отпустить, не дать потеряться снова, но девушка сильным гибким толчком, всем телом повернулась вплотную навстречу его движению, сама торопливо обнимая, прижимая с пугливой жадностью его к себе руками, и, успев поцеловать коротко, поскорей оторвалась, освобождая губы, еле переведя дыхание, боясь опоздать выговорить совершенно необходимое: "Я люблю… я люблю тебя", и потом, точно в ожесточении страстного спора, упрямо все повторяла одно и то же: "Ты мой милый… милый… милый…"

Страх чего-то нечистого, постыдного, недаром всеми скрываемого, державший и не отпускавший ее долго страх, теперь представился ей чем-то обманным. По ту сторону случившегося ничего не было нечистого, постыдного, была легкость тишины, бездумья, та неизвестно откуда взявшаяся, безотчетная полнота радости, какая бывает от подаренной тебе во сне какой-нибудь совершенно волшебной шкатулки, которую так горько бывает терять, проснувшись с пустыми руками. А сейчас она, проснувшись наяву, к изумлению, удержала ее в руках, крепко прижимая к груди, трогала, гладила, и это был не сон. Она стала видеть его лицо в темноте, ясно как днем. Всем на свете это стыдно, изо всех людей в мире только нам, мне и тебе, это не стыдно.

- Правда?

- Правда, - ответил он, не зная, но понимая ее мысли.

- А я ведь думала, никогда никого на свете не полюблю. Так и умру.

Он коснулся щекой ее согнутой коленки и ощутил такую шершавую, исцарапанную кожу над сползшим коротким грубым чулком, что сердце сжалось от жалости, и тут, поцеловав коленку с внутренней стороны, поразился беззащитной ее шелковистой, нежно пульсирующей теплоте.

"Правда, значит, правда", - в эту минуту подумала она.

- А что это ты говорила: болтик? Гайки?

Она потянулась, достала из-под головы и положила ему в руки тяжелый увесистый болт, действительно с двумя гайками.

В небе стало совсем черно, колокол по-прежнему отзванивал часы и получасы, и ему отвечали издалека другие, рассвет и конец этой ночи должен был быть близко, но светлее почему-то не делалось.

- Чего же теперь плакать? - с удивлением, спрашивал он, мягко отнимая ее руки от лица.

Она плакала беззвучно, только лицо стало мокрое.

- Да ничего… ничего… Вдруг маму стало жалко!.. Как я смела? Ей письмо не отдать?.. Ну, нас с отцом бросила, да, А у меня-то… что за право ее судить? Кто мне-то дал… чтобы приговоры… другим… просто это одна подлая злоба… Злоба во мне кипела… Пускай она обманула. Ну, пускай она бы даже вернулась, может, они и побыли бы вместе немного… Им обоим на свете и жить-то так немножко оставалось… А я все решила за них…

- Ты тут ничего не путаешь? Может, его и не убили, твоего отца… и ее…

- Не путаю, что ты? Погиб. А она около меня, рядом умерла. Мама.

- Ты ведь и про меня что-то говорила тоже…

- Это не про тебя. Что ты? Разве я с тобой могу спутать… Что ты? - Она, улыбаясь, гладила его по лицу долгим, ощупывающим движением.

Всю ночь собиравшийся дождь разом грянул по крышам. Несколько раз казалось, что он начинает утихать, как будто уходит в сторону, но тут же снова возвращался, вовсю гремел по железу, плескался потоками, стекая на улицу. Только перед самым рассветом он утих совсем, и пропитанный влагой воздух наполнился терпким запахом молодой свежей зелени и разноголосым успокоительным шумом воды, сбегавшей по каменным канавкам, вдоль тротуаров, по множеству больших и маленьких желобов старых домов чужого старого города.

Оба промокли до нитки, лежа прижавшись друг к другу. Как только чуть начало светлеть, он вдруг поднял голову и увидел, что лежат они и вправду на совсем открытой площадке. Только самые углы ее были едва-едва прикрыты жидкой травкой и уцелевшими обломками бывшей ограды разбитого балкона-фонаря.

Дрожа от сырого холода, они попрощались холодными губами, и он отполз и прижался к другому углу. Оба стали смотреть, жадно разглядывая друг друга, помня все время, что скоро кругом совсем посветлеет и недолго им придется ждать, пока их не заметит дежурный наблюдатель с колокольной вышки, а то просто кто-нибудь из окна верхнего этажа какого-нибудь дома.

Прямо напротив, по другую сторону улицы, на красно-бурой крутой крыше можно было уже различить отдельные толстые старые черепицы, мокро блестевшие, похожие на грубые кувшины, распиленные на половинки вдоль и рядами уложенные друг на друга. Крыши затягивал легкий туман, а за ними, обретая на свету определенную, более четкую форму, проступал купол и коленопреклоненные ангелы по углам собора. Их полуопущенные лебединые бронзовые крылья живо блестели и лоснились после дождя. Над ними поднималась звонница с круговым балкончиком наблюдательного пункта.

Проснулись и отчаянно верещали, перекликались воробьи, не вылетая из-под крыши. Туман их пугал, или еще рано было? Орали, не слезая с места, а вокруг все белело, не проясняясь. Начали исчезать ангелы. В молочной мути пропали их молитвенно сложенные руки… утонули головы, крылья, и скоро осталась только верхушка купола, как горная вершина, вокруг которой клубилось сплошное море тумана.

Туман все время двигался, и могло показаться, что балконная площадка, точно капитанский мостик корабля, оторвалась, отчалила от дома и плывет куда-то в океан облаков.

Но улица под ними уже оживала. Там медленно ползли машины с зажженными из-за тумана подфарниками. Водители перекрикивались сырыми, утренними непроспанными голосами, с визгом тормозили и рывками дергали тяжелые машины с места.

Он осторожно, прижимая к самому полу, протянул как мог дальше к ней руку. Она смотрела пристально, неотрывно, но свою руку отодвинула.

- Ну? Теперь узнал наконец? - холодно, осуждающе спросила совсем громко из-за шума.

- А ты?

- Я-то давно тебя знаю… Нет, не давно - когда-то. Теперь. Ах, ты молчишь. Да? Отвечай: за что ты меня разлюбил?

- Да я тебя люблю, - невольно выговорил он. И сам с удивлением, услышав свой голос, подумал, что говорит правду.

Внизу ревели моторы бравших с места и опять тормозивших в тумане грузовиков - он с усилием еще дальше вытянул руку и повернул ладонью вверх.

- Это я тебе сказала! - грубо оборвала она и еще дальше убрала руку, странным движением крепко прижала ладонь ко лбу, к самому уголку глаза, и оттянула веко к виску. Как будто готовясь совсем зажмурить по-детски и недоверчиво сузившийся глаз. - Скольким так говорил? А? Ты скольким?..

- Да нет!.. - вяло признался он. - Куда там.

- Все равно… ненавижу. И тебя с ними вместе. Ага, ты еще и улыбаешься, это еще хуже. Ты их хоть ненавидишь теперь?

- Ненавижу. Ну не очень… Я уж и позабыл.

- Нет, улыбаешься! Ага, тебе смешно! Потому что я рваная, потому что я сама…

Они то примолкали, когда на улице становилось тихо, то чуть не кричали, чтоб расслышать свои голоса, когда самоходки грохотали под ними на мостовой.

Она неотрывно горячо смотрела ненавидящими глазами, разговор их был вполне сумасшедший, если б кто послушал со стороны. Но они не замечали ничего, только глаза смотрели в глаза.

Долгие часы прошли с того момента, когда он впервые как следует разглядел ее почти незнакомое лицо, и за эти часы оно все время менялось в его глазах, пока не стало совсем другим.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора