Федор Кнорре - Рассвет в декабре стр 28.

Шрифт
Фон

- Откуда мне теперь знать?.. Ага! Это была у меня вторая комната в жизни, какую я вообще могу вспомнить. Сначала помню только картинку: в струях снежных вихрей несется Снежная Королева, а буквы я прочитать не умею и зимы не знаю, это в первой комнате было… Значит, во второй, все это в бабушкиной комнате происходило… шла зима, все зима и зима, за окном лютый мороз, вот я и уверился, что всю жизнь так и будет. Бесшумно плывут наискосок торопливые снежинки или медленно падают хлопья снега. Наутро стекла белели, теряли прозрачность от матовых узоров зимних трав и веточек морозного папоротника. Затопленная печка, разгораясь, гудела и стреляла дровами, начинали знойно светиться раскаленные круглые дырочки чугунной дверцы, и стекла начинали слезиться, оттаивать, прозрачнеть, делалось видно, как над городом в жгучую пустоту морозного неба уходят прямые столбы белого дыма из труб, утонувших в пухлом снегу на крышах.

Я любил сидеть на зеленом бабушкином сундуке. Знаешь, какие бывали сундуки? Чтоб на нем лечь спать можно! Она очень редко и каждый раз как бы нехотя отпирала его громадным ключом в два оборота. Замок, со звоном на весь дом, дважды ударял пружиной, и, когда бабушка поднимала крышку и подпирала ее палочкой, оказывалось, что изнутри сундук белого шелковисто-гладкого на ощупь дерева и чуть слышно загадочно пахнет притаившейся стариной. Мне и сейчас загадочно: что там могло быть? О чем оно могло бы рассказать, если б суметь разузнать?

- Это и я понимаю, да, да - разузнать бы у вещей, что они знают! Ну еще!

- А когда никого не было в комнате, иногда я забирался на холодный подоконник и, стоя на коленях, вцепившись в медную ручку, со страхом прижимался к холодному стеклу щекой и, замирая сердцем от ужаса высоты и запретности, заглядывал вниз, в глубокое темное ущелье улицы. На дне клубился морозный пар, кое-где, разбросанные по разным этажам, светились замерзшие окна, как на отвесной стене, над пропастью, заполненной необъятной чернотой морозного воздуха. В слабом свете запушенных белым инеем фонарей лежали длинные валы сугробов вдоль тротуаров. Черные прохожие, нагнув головы, в страхе бегут от мороза. Витрины магазинов непроглядно белы, сверху донизу промерзли, кроме одного, нарочно протаянного лампой ясного кружка… Мне казалось, что зима уже тянется лет десять, ну, в общем, сижу я на сундуке…

- Где ты сидишь!.. Ты тут лежишь. Ты должен объяснить, какой ты сам-то был. Хотя самого-то себя ты сколько-нибудь видишь?

- Так… Представляю только. Мне карточку показывали. Красавец мужчина. Ну, как все дети: рожа круглая, на лбу светлая челка, как лошадям подстригают, ножки пухленькие, коротышки, свешиваются с сундука, до полу далеко не достают. На затылке вихор-петух… Глаза смотрят, нос нюхает, а башка что-то все время работает, соображает: куда я попал? Что дальше со мной будет? Что тут творится? И вот сидит этот тип на сундуке и смотрит в первый раз в жизни, как в бабкиной комнате творят что-то несуразное и удивительное, такое же нелепое, как если бы на его глазах, среди белого дня, взрослые люди стали разламывать нарочно кресло или самовар и никто бы их не остановил, не закричал, слова бы им не сказал. Какой-то чужой человек подцепляет стамеской окаменевшую за зиму замазку, и она, ломаясь на куски, отваливается треугольными столбиками на подоконник, знакомый ватный тюфячок с двумя дохлыми мухами, покойно лежавший всю зиму между окнами, сгребают в один грязный комок, присохшие за зиму рамы с громким треском распахиваются настежь, и за ними вдруг не оказывается ни мороза, ни зимы, ни снега. Сразу посветлело, и кажется, будто бы прямо тут, в комнате, наперебой нестройно обрадованно зазвонили колокола, загалдели голоса прохожих и разносчиков, мягко застучали по упругой торцовой мостовой копыта бегущих лошадей, отрывисто ударили звонки трамвая. Откуда-то издалека, от неподвижных белых облаков, пролетая над морем просыхающих крыш в застоялую, закупоренную всю зиму комнату, через распахнутое окошко неудержимым потоком вливался гулкий, крикливый, безалаберный, вольный, уличный, какой-то всеобщий воздух. С великим изумлением я вслушивался, внюхивался и глядел, вытаращив глаза. Мне объяснили, это называется так: весна. И так я ее и помню, с сундука: окошко открытое, этот галдящий на ветреном солнце воздух… и какое счастье, что этот щенок там, на сундуке, не знал, что где-то готовится ему полосатая куртка и место в блоке номер семь, на верхней наре.

- Нет, про это ты ничего не смей! - гневно оборвала девушка и нетерпеливо толкнула его локтем. - Так хорошо говорил - и вдруг эк куда сбился!.. Это для нас уже все прошло, проехало, мы освободились теперь. Ты дальше что-нибудь говори, только поподробнее!.. Ты прежде ничего рассказывать не умел! Да не молчи ты, я с ума сойду, давай про бабушку…

- Что-то я про нее не помню. Комнату вот вижу в тот день, когда распахнули окно… Так она во мне и осталась с распахнутым окном, а там - весна!..

Комната и впрямь как бы висела отдельно ото всего в вышине, без всякой опоры, поддерживаемая и сохраненная только его памятью. Он сделал еще усилие и нашел, как выйти из нее в дверь… через темную прихожую прошел памятью на площадку лестницы: ступеньки сбегали вниз вправо от двери, потом делали поворот налево, и так еще несколько маршей с поворотами, и тогда ему можно выглянуть на улицу, сразу перешагнуть с приступки на приступку узенькой писчебумажной, собственно табачной, лавочки. При входе тускло блямкал звонок на двери. Слабо пахло пакетами табака и медведями. Запах медведей Алеша узнал, разглядывая картинки в книжке "Три медведя", купленной в этой лавке. Там, где были нарисованы медведи, таинственно пахло коричневым, мохнатым настоящим медвежьим запахом. Позже ему, конечно, случалось слышать похожий сильный запах типографской краски, но это ничего не меняло - тот, первый, так и остался для него, чем был: чарующим, диким, волшебным запахом трех медведей.

За прилавком хозяин с лениво-выжидательным выражением темно-румяного лица сторожил свои сокровища: тяжелые кипы листов удивительной настоящей золотой бумаги, такие притягательные своей глянцевитой гладкостью алые, голубые, серебряные палочки сургуча, пестрые пачки загадочно туманных листов переводных картинок и ярких выпуклых вырезных картинок для наклеивания: домики с лакированными черепичными крышами, собачки, кораблики, девочки с обручем, вулканы, китайцы и яблони в румяных яблоках, все соединенные на одном листе белыми бумажными мысочками; коробочки стальных перьев всех сортов, перочинные ножики, ручки, карандаши, резинки, свистки, тюбики красок с пеликанами на свинцовых крышечках.

Целая пирамидка из проволочных рамок-держателей, полная разноцветных веселых открыток: перепуганный автомобилист в громадных очках и шубе мехом наружу, теряя колесо своего красного автомобильчика, влетает в громадное стадо гусей. За ним гонятся крестьяне с палками; или воздушный шар несется над немецкой деревней, подцепляя сброшенным якорем сортирную будку…

- А тебе-то самому что-нибудь досталось?

Он удивился, услыхав ее быстрый, внимательный вопрос.

- Мне? Да нет, откуда же… Наверно, нет. Я же ничего не покупал.

- Завидно было? Только глядел да облизывался, дурачок?

- Да нет же! Просто, наверно, восхищался.

- Тогда ты чудик! Ну перочинный ножик с ручкой! Или лист серебряной бумаги? Мечтал?

- Едва ли… Я бы это запомнил… Правда, там были еще тюбики с краской, они завинчивались маленькими свинцовыми крышечками. А на них совсем малюсенький, выпуклый пеликанчик сидит в гнезде… Вот о пеликанчике я мечтал почему-то…

- Крышечки бы с пеликашкой, и больше ничего? Ну и ну!

- Я же восхищался. Я сердцем чувствовал всю желанность, всю прелесть и радость познания этого мира недоступных мне вещей… Вот их и на свете нет, а радость у меня осталась. Странно, если б не ты, я бы, наверное, и сейчас не вспомнил.

- Правда?.. Это правда?.. Тогда еще говори, что попало. Ну, что еще. Только не думай, ничего не придумывай для меня. Что чуть само вспомнилось, сразу говори. Ну что?.. Не молчи!

Какие-то маленькие, торопливо попыхивающие игрушечные паровозики с дворницкими метелками спереди, для расчистки рельсов от станции к станции, чьи позабытые названия сами собой всплывают откуда-то из памяти: Озерки, Лисий Нос, Разлив… притаскивают цепочку вагонов к платформе Сестрорецка с его деревянными дачами в переулках, где ноги вязнут в сыпучем белом песке, с круглыми клумбами простеньких цветов за сквозными заборчиками палисадников, с черничными полянками среди редких сосен, и там, где-то в углу за дощатой перегородкой, стоит его маленькая постель, он ее и сейчас помнит, знает ее, как собачонки знают свое "место" в доме, где им можно прятаться на ночь и положено спать. Самой дачи он не помнит, знает только, что от этого его "места" через две двери можно выйти на терраску, а оттуда с крыльца - спуститься в сад.

Он не "вообще" ее помнит, а отдельные минуты или дни. Может, это были чьи-то именины, воскресенье, вообще "гости". Жарко светит солнце, мелкие разноцветные стеклышки террасы бросают на белую скатерть стола зеленые, красные, лимонные пятна. По случаю гостей по всей скатерти равномерно расставлены тарелки, стаканы и несколько узких длинных бутылок пильзенского пива, этого отвратительно-горького напитка, пускающего в бутылке большие пузыри. Непонятно, почему пьют его взрослые мужчины…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора