На столе, в центре желтого круга от лампы, лежал небольшой браунинг: вороненый, иссиня-черный, он отливал матовым светом, словно слегка запотел с мороза. Отец ловко, одним пальцем, вынимал из рукоятки обойму, прятал ее в ящик стола, оттягивая затвор, проверяя, не осталось ли в стволе патрона, целился в открытую форточку и щелкал курком для страховки; вновь откладывал оружие на выцветшую от лампы газету и будто вмиг забывал о браунинге. Устало потягивался и говорил скучным голосом:
- Пойду-ка посмотрю, что там мать делает.
Затевалась жгучая игра.
Едва отец отходил от стола на шаг, как я хватал браунинг за теплую рукоятку и тыкал стволом отцу в поясницу:
- Руки вверх, гражданин Согрин!
Отец медленно поднимал руки, спина его становилась вялой, жалкой, он по-стариковски горбился, но потом мгновенно все его крупное тело сжималось, он падал спиной на пол и тут же распрямлялся тугой пружиной: по комнате словно вихрь проходил, я летел на кровать, отец на лету хватал выбитый браунинг, шел ко мне с оружием в руках и страшно выкатывал глаза:
- Ага, господин чекист, попали в собственные сети?
Когда его тень падала на лицо, я выкидывал вверх ноги, ударял по руке отца и, ужом извернувшись на кровати, бросался за браунингом, жался спиной к стене.
- Руки вверх! - кричал я. - Выше!.. Выше! Стрелять буду!
- Это ошибка, - гнусавил отец. - Я не виновен.
Хмурясь, по-звериному раздувая ноздри, я басил:
- Там разберемся...
А он, выждав момент, кидался в сторону, по комнате снова проносился вихрь, и я летел, не успев ничего понять, уже лежал на спине отца и бил по воздуху ногами.
Но подходило время, отец командовал:
- Отвернись и считай.
Спорить, упрашивать было делом гиблым: своих решений он не менял. Я отворачивался, а отец прятал оружие. В поисках браунинга он разрешал рыться в ящиках стола и в шкафу, обшаривать обе комнаты, но и по сей день я не могу представить, где хранилось оружие - лежал ли браунинг дома или отец брал его на службу.
Еще горячими от борьбы ложились мы спать.
Отец засыпал мгновенно: коснется головой подушки, и все - уже еле слышно похрапывает; ко мне сон не приходил долго, тело подрагивало от борьбы, в руке хранилась тяжесть оружия, и я, лежа с закрытыми глазами, задремывая, все еще кого-то преследовал, крался за врагом по темным улицам, по дворам... Но усталость одолевала, я засыпал, а среди ночи просыпался от голода.
В комнату, под дверь, из коридора пробивался слабый свет, бледно окрашивал пол, отражение света виднелось в черном зеркале шкафа, стоявшего напротив моей кровати, и казалось там отблеском костра на темной глади реки. В кухне мать с вечера топила печь. Воздух в комнате был сухим, нагретым. Из кухни пахло миндалем, ванилью, а из буфета у двери - яблоками и апельсинами. Рот наполнялся сладковатой слюной, я не мог дальше терпеть, вставал и шел босиком в кухню: в большой печке бился сильный огонь - пламя то высовывало горячий плоский язык в щель вьюшки, то выбивалось в отверстия плиты из-под днищ кастрюль и жаровни.
Лицо матери розовело от жара, а глаза вдохновенно блестели.
- Это что еще там за полуночник бродит? - спрашивала она.
На столе и на подоконнике стояли противни и тарелки с печеным. Но мать еще варила, жарила и пекла: заглядывала, поднимая крышку и отстраняя лицо от пара, в кастрюлю, открывала духовку и тыкала спичкой в мягкое тело пирога, проверяя готовность теста; забравшись на табуретку у стола, я поджимал колени к подбородку, обхватывал руками ноги и ждал.
- Пришел, значит, проверяльщик посмотреть, что я здесь наготовила, - говорила мать. - Сейчас покажу.
Она ставила передо мной чашку с теплым шоколадом или молоком, жестом фокусника сдергивала полотенца с тарелок и противней - над столом поднимался густой пар, запах съестного забивал ноздри.
- Выбирай, пробуй, что хочешь...
Глаза разбегались от напеченного матерью, она смеялась и подсказывала:
- Попробуй сначала вот это печенье с орехами. Язык проглотишь.
Я съедал тающее во рту печенье и показывал матери язык, оставшийся в целости и сохранности. Она сокрушалась:
- Не проглотил? Ай-яй... Тогда съешь плюшку.
Возле матери сидеть было тепло и покойно. Ей можно было сказать все то, о чем я из гордости никогда не сказал бы отцу: пожаловаться на жизнь, на то, например, как не дает проходу Витька из соседнего подъезда, мальчишка года на два старше меня, что постоянно приходится вступать с ним в драку, из которой он выходит победителем, а я - в ссадинах и с синяками.
Отец прищурил бы глаза и сказал:
- Не ной. Сумей постоять за себя.
А мать жалела и сочувствовала:
- Ты ему скажи: давай лучше вместе играть, а не драться. Какой же толк от драки?
- Да он меня засмеет.
- Ну хочешь, я схожу к его матери? - улыбаясь, она отклоняла голову и смотрела на меня как бы издали.
- Нет, нет... Что ты? - пугался я. - Не ходи.
- Не пойду, ладно, - соглашалась мать. - Сам уладь дело миром.
Хотя я и знал, что мира с Витькой не будет, и упорно отрабатывал приемы борьбы, показанные отцом, но от разговора с матерью, от ее сочувствия на душе становилось легче.
Сытым и умиротворенным укладывался я спать - теперь до утра.
В праздники к нам приходило много гостей, мать любила угощать и праздничный стол накрывала щедро.
Но вообще хозяйство она вела неумело, и в пору моего раннего детства денег ей от получки до получки никогда не хватало: наступал вдруг такой день, когда мать, заглянув в сумочку, озабоченно морщила лоб, вытряхивала губную помаду, зеркальце, надушенный носовой маток, записную книжку, старые трамвайные билеты, выворачивала сумочку наизнанку, в сердцах отбрасывала ее прочь и принималась рыться в ящиках письменного стола; не найдя и там ничего, она в полной растерянности садилась на стул обдумывать положение. К матери приходило раскаяние, она брала листок бумаги и исписывала его колонками цифр, мучительно соображая, куда же разошлись деньги.
Если отец заставал ее за таким занятием, то радостно смеялся:
- Ага, вижу - опять прогорела.
- Ай, да зло на себя берет. И что я за неумеха такая? - сокрушалась мать. - Куда идут деньги, ума не приложу?
Отец с довольным видом доставал откуда-нибудь припрятанные деньги и отдавал матери:
- Специально на черный день приберег, чтобы у тебя характер не портился.
Там, под Ленинградом, нас и застала большая война.
Пришла война к нам сразу, в первые дни, но поначалу не очень насторожила. Стояли белые ночи, и однажды мы, поднятые с постелей в светлые сумерки далеким громом, взобрались на крышу дома и с высоты ее с веселым азартом наблюдали налет на Кронштадт немецких самолетов; остров зыбился над матовой водой залива голубовато-белесым туманом, оттуда, из тумана, тонкими жалами взвивались ввысь бледные линии трассирующих пуль, в белесой голубизне быстро, часто мигали вспышки зенитных пушек, а звуки выстрелов доходили чуть и напоминали сплошное сердитое гавканье сторожевых псов; в небе желтыми факелами загорались самолеты, падали вниз, на миг освещая воду залива закатными бликами и тут же ее взрывая... Издали это походило на праздничный фейерверк.
Днем после налета мимо дома проходила колонна грузовиков с военными. Внезапно машины остановились, солдаты запрыгали из грузовиков, побежали к кюветам, а с неба, подкравшись откуда-то из-за солнца, стремительным коршуном упал серо-черный самолет, с воем низко прижался к дороге, - распластав крылья, отбрасывая вперед ломавшуюся в полете тень, - и будто задолбил по дороге клювом, разом повыбивав в асфальте множество белых дырок, а когда по нему запалили из винтовок, то он вновь высоко взмыл в небо, под солнце, и там растаял. Солдаты, отряхиваясь от пыли, полезли в грузовики - развеселились, посмеивались и без особой злобы грозили кулаками в ту сторону, куда ушел самолет.
Всем в доме выдали противогазы, и мы - взрослые и дети - носили их в сумках на боку с такой важностью, словно твердо поверили: теперь нас ничем не проймешь. Но вскоре вблизи упала первая бомба, в левом крыле дома воздушной волной выбило стекла - они еще долго хрустели во дворе под ногами. Не проходило и ночи, чтобы нас не будила сирена; в пустом углу у входной двери мать положила одежду, связанную простыней в узел, и сумку с продуктами - едва завывала сирена, пронизывая мозг ледяным холодом, как мы торопились вниз, ошалело хватая узел и сумку.
В подвале люди сидели удивительно тихо и чутко прислушивались, как гудит, трясется земля, то далеко от дома, то все ближе, ближе...
Дом пустел - жители эвакуировались.
Отец забегал только ночью, наскоро что-нибудь ел и прямо в одежде ложился спать, всегда не дольше чем на два часа.
Однажды отец появился днем, торопливо открыл дверь и не закрыл ее за собой, не вытер у порога подошвы сапог, чего с ним никогда не бывало - по натертому паркету протянулись пыльные следы.
На плече у отца стволом вниз висел автомат; такого оружия я раньше не видел: короткий, по сравнению с винтовкой, но массивный, тупорылый, с круглым толстым диском, явно тяжело набитым пулями.
- Скорее собирайтесь. Поедем в Ленинград. На станцию, - слова прозвучали как приказ.
Стремительность отца, необычный автомат и, главное, пыльная дорожка следов на паркете, как будто для отца уже не существовало нашей квартиры - это было неожиданно и тревожно. Мать кинулась к шкафу, открыла дверцы, взяла что-то из одежды, метнулась к буфету, но остановилась, с недоумением оглядывая комнату, и нервно засмеялась:
- Вот паникерша... Это ты все виноват - влетел как на пожар, - деловито спросила: - Что брать с собой?
- Самое необходимое. Поскорее!